Распахнулась дверца. Ворвался ветер в проем. И передо мною в белесой мути, в клубах сырого тумана, возникли знакомые очертания пересылки… Вот этого я ожидал меньше всего!
Еще сильнее забеспокоился я, когда увидел, что ведут меня не в карантин и не в общий сектор, а в БУР (так называется Барак Усиленного Режима, являющийся внутри-лагерной тюрьмой). Приземистое это каменное здание помещалось неподалеку от вахты, под сторожевою вышкой. Меня завели туда, обыскали тщательно. И затем затолкнули в камеру.
Я пошарил по карманам, собрал и ссыпал в ладонь табачные крошки. (Папиросы и мешок с харчами у меня отобрали сразу же.) Затем закурил и прилег на низкие нары. Я лежал, касаясь плечом стены, чувствуя сквозь телогрейку ледяной ее, цементный, сосущий холод. Вдруг я привстал настороженно. Кто-то пел за стеной:
Ты проституткою была,
Тебя я встретил.
Сидела ты под вербой на скверу.
В твоих глазах метался пьяный ветер,
И папиросочка дымилась на ветру…
Непонятно было почему, каким образом просачивалась песня сквозь цемент, сквозь тюремную стену. Слова слышались отчетливо… Впрочем, я тут же понял - почему. У окна, в углу камеры, змеилась черная трещина (постройка эта была, видимо, давняя, и - как и все, что создано руками заключенных, - халтурна и непрочна). Трещина рассекала стену от потолка до пола. Примостясь в углу, приникнув ухом к трещине, я вслушался в смутный голос соседа… и узнал его. Это был голос Девки!
«И вот опять, опять мы встретились с тобою, - напевал Девка, - ты все такая же, как восемь лет назад. С такими жгучими и блядскими глазами…»
Я окликнул его. Он умолк, зашуршал у стенки. Потом спросил торопливым шепотом:
— Это ты что ль, Чума?
— Я.
— Когда прибыл?
— Час назад. А ты?
— Да уж третий день пошел.
— Кто-нибудь есть еще - из наших ребят?
— Нет никого, - сказал Девка, - вся кодла теперь на Индигирке. На строгом режиме. Там такое творится - ой-ой!
— А ты где был все это время?
— Там же…
— Почему ж тебя привезли? - удивился я. - По какой причине?
— По той же, что и тебя…
— Но в чем дело? - спросил я озадаченно.
— А ты разве не знаешь? - проговорил усмешливо Девка. - Не догадываешься?
— Видит Бог, никак в толк не возьму.
— Ну так вспомни Ванинскую пересылку.
— А что - пересылка? Что… - начал было я, но тут же в памяти моей возникла пересылочная баня - клубы пара, мятущиеся тени, кровавая пена на скользком полу… И, уже догадываясь о сути, но все же инстинктивно, не желая верить этой догадке, я сказал погодя:
— Послушай… Речь идет, насколько я понимаю, о том деле… Ну - о мокром. Так?
— Конечно, - отозвался Девка. - О чем же еще?
— Но ведь следствие уже было… Закончилось!
— Теперь это все раскручивают заново; ищут тех, кто первым начал… Ну и взялись за нас. Усекаешь?
И вот тут я забормотал слова, за которые мне стыдно и по сей день; не за слова, вернее, а за тот тон, каким они были сказаны.
— Послушай, Девка, при чем тут я? В той истории я ведь никак не замешан. Даже пальцем не прикоснулся ни к кому; ты сам это знаешь. Ну, скажи - ведь знаешь? Ска…
Что- то жалкое, искательное просквозило в этих моих словах; что-то такое, что заставило меня, смутясь, оборвать на полуслове начатую фразу. И Девка тоже почуял это. И, посопев, помедлив несколько, сказал:
— Знаю, все знаю! Только ты не ной. Не скули. Оправдываться перед прокурором будешь… Ну, а если до меня коснется - я, конечно, подтвержу, что ты тут ни при чем. Мне тебя волочь за собой по делу тоже резону нет.
— А тебе, - спросил я, заминаясь, - тебе, ты думаешь, не отвертеться?
— Мне - нет, - сказал он. - Мое дело тухлое.
— А тебя уже вызывали?
— Один раз. К старшему оперу.
— И о чем он спрашивал?
— Да, в общем-то, ни о чем конкретном, - проговорил в раздумье Девка. - Чего-то он все крутил вокруг да около… У меня такое ощущение, будто он выжидает…
— Чего же?
— Наверное, ждет каких-нибудь дополнительных сведений. Или, может, распоряжений начальства… Не знаю, старик. Да и чего гадать попусту? Рано или поздно все само прояснится!
И вскоре все прояснилось: опер ждал, оказывается, начала навигации. И с первым же рейсом отправил нас с Девкой на «большую землю» - во Владивостокскую следственную тюрьму.
46
Встреча с Лешим
Мы не одни ехали с Девкой во Владивосток; в зябком сумрачном отсеке трюма помещались вместе с нами еще двое зеков. Их так же, как и нас, отправляли на переследствие, но по другому делу… А в соседнем отсеке (об этом мы узнали на следующий же день) оказался наш товарищ - Леший.
Он все-таки добился своего! Перехитрил всех, в том числе и главврача пересылочной больницы. Как ни старался главврач разоблачить Лешего, на какие ухищрения ни пускался, ему все же пришлось смириться и подписать в конце концов актировочный акт.
Леший отплывал теперь на свободу. Вместе с партией других освобожденных - здесь их насчитывалось человек пятнадцать - его должны были высадить на берег в бухте Находка, расположенной неподалеку от главного Владивостокского порта.
Там же кончался и наш маршрут, так что весь этот многодневный путь мы должны были проделать по соседству с ним - в самой тесной близости.
Обычно этапники встречались с вольными пассажирами во время прогулок на нижней палубе в кормовой части судна. Нас везли на старом полуледокольного типа корабле под названием «Тауйск». И слово это, когда я увидел его, входя на борт, показалось мне весьма символичным: в нем было как бы напоминание о тауйском неповторимом периоде моей жизни, о благословенном «матриархате»… И чем дальше я уплывал, тем с большим умилением и какой-то даже нежностью думал обо всем этом, припоминал громогласную Музу, бесшабашную Алену, тоскующую и смятенную Сатану. И даже былая повелительница моя, начальница ППЧ, даже она сейчас представлялась мне несколько иной, слегка очищенной от присущей ей плотоядности.
Нас выводили на прогулку, как правило, в середине дня - в послеобеденное время. По сторонам располагался конвой. А за ним среди палубных надстроек и возле бортов теснились вольные. Конвой разгонял их время от времени, но появляться им здесь все же не мог помешать. Они перебранивались с конвоирами, зубоскалили, окликали нас, и при любой удобной возможности подбрасывали нам табачок и хлеб.
Вот в этой оборванной и горластой толпе вольняшек я снова - впервые за долгое время - увидел Лешего… Господи, как он изменился! Он словно бы постарел лет на десять: сгорбился, похудел, как-то весь усох. Косматая борода его и длинные, нечесаные, спутанными прядями лежащие на плечах волосы - все было осыпано грязною сединой. Раньше седины этой не было; она появилась за минувшую зиму. Да, нелегко далась ему свобода!
Эту самую фразу - слово в слово - произнес Девка; он выразил нашу общую мысль! И я вздохнул, пристально вглядываясь в согбенную, маячившую неподалеку фигуру.
Леший стоял, ссутулясь, прислонясь к фальшборту. Он держался в стороне от толпы - никак не смешивался с нею. Он был молчалив и угрюм. Хлесткий ветер трепал и развевал его сивые космы. И сейчас он всем своим обликом действительно походил на лесного демона, на дремучего лешего; он полностью оправдывал эту свою кличку.
— Эй, - позвал его Девка. - Эй, Леший, ты что, не узнаешь? Топай сюда!
Фигура у борта распрямилась медленно. Из-под надвинутых бровей глянули на нас расширенные мутноватые зрачки.
Оскалясь, он шагнул к нам. И тотчас же толпа на его пути расступилась, раздалась. Люди явственно сторонились Лешего, шарахались от него, как от чумного.
Мордатый, в распахнутом ватнике парень проворчал с брезгливой гримасой:
— Куды прешь, паскуда? Куды прешь, твою мать?… Не смей до нас касаться, понял?
И вот что самое удивительное: все эти возгласы, эту брань Леший воспринимал безропотно, с какой-то странной отрешенностью. Он не протестовал и не сердился, он молча, медленно шел к нам сквозь пустоту. Шел так, как если бы он был один на корабле. Один на всем свете. Да он и в самом деле был во всем свете один…
Послышался еще чей-то голос:
— Убить его мало, подонка!
Леший остановился, озираясь. И тогда, вступаясь за старого товарища, я сказал с укоризной:
— Вы что это, братцы, навалились на него? Кончайте. Не прискребайтесь. Не видите разве: человек болен…
— Да какой это человек, - возразили мне тут же. - Люди дерьмом не питаются.
— Так это он - с понтом, понарошку, - ответил я. - И вообще, все это было давно.
— Я не о том, что раньше, - гневно выкрикнул мордатый парень, - я о том, что сейчас.
— Сейчас? Неужели?… - начал было я и притих, пораженный.
— Ну да, - подтвердил парень. - Жрет дерьмо, понимаешь. И ведь как еще жрет! По собственной своей охоте! Как взошел на борт - так сразу же и начал… Да о чем разговор? - он вдруг усмехнулся. - Спроси его сам. Вы же друзья с ним? Вот и спроси.
Леший стоял в двух шагах от нас, переминался, хрипя и дергаясь. Улыбка, взошедшая на его лице, постепенно угасла, сошла. Глаза занавесились бровями.
Улыбка его угасла, но прежний оскал остался. И было теперь в этом оскале что-то незнакомое, волчье…
— Леший, - тихонько позвал его Девка. - Слышишь, Леший, да что с тобою?
Тот не ответил. Но зато отозвался начальник конвоя.
— А ну, прекратить разговорчики, - заорал он хрипло. - Эт-то что такое? Правил не знаете? Ишь, паразиты, устроили тут митинг… Почуяли слабину?
Он отогнал от нас вольных, в том числе и Лешего, и велел конвоирам кончать прогулку.
Потом в трюме мы долго с Девкой беседовали обо всем случившемся; судьба Лешего взволновала нас чрезвычайно. В сущности, он ведь никого не обманул, разве что самого себя. Притворившись сумасшедшим, он затем и в самом деле стал таковым. Выбрал себе страшную участь. И был теперь конченым, пропащим. Был уже болен по-настоящему.
После этой встречи с Лешим видеть его как-то уже не хотелось. Да он и сам, очевидно, не стремился к этому. На прогулках во всяком случае мы его больше не встречали.
* * *
А затем у берегов Японии началась полоса штормов, и все последние дни этапа мы отсиживались в трюмном отсеке. Вернее, отлеживались. Как обычно в таких случаях я безотчетно грустил и сочинял стихи, а Девка спал. Спать он мог подолгу и при любой погоде. А когда просыпался, то обычно лежал, полузакрыв глаза, и пел негромко.
Блатных, босяцких песен он знал множество. Предпочитал в основном сентиментальные, со слезой… Однако на сей раз репертуар его был иной. Он пел теперь песни, тема которых - расстрел.
Песни эти легко объединяются в особый цикл. Сюда, например, входит знаменитая песня тамбовского повстанца атамана Антонова: «Что-то солнышко не светит, над головушкой туман. Или пуля в сердце метит, или близок комиссар. На заре кричит ворона: «Коммунист, открой огонь! В час последний, похоронный, трупом пахнет самогон».
Помимо нее есть также песня «Белый свет», написанная неизвестным автором и отредактированная мною еще в бытность мою на Кавказе: «Завтра поведут нас на расстрел. Приговор жесток и неизменен. Вот уже восток заголубел. Заклубились пепельные тени. Я на зарю взгляну в последний раз… Ну и что ж, и пусть в минуты эти, кроме твоих рук, и губ, и глаз, ничего не жаль мне на планете».
Есть в арестантском фольклоре немало и других песен - такого же плана. Девка, повторяю, знал их все. И пел их теперь, наборматывал с какой-то унылой, однообразной настойчивостью. Репертуар этот не прибавлял нам веселья… И я, не выдержав, сказал:
— Меняй пластинку, Девка, и без того тошно!
— Эх, - отозвался он с коротким вздохом, - эх, старик… Ты говоришь «тошно»… А с чего веселиться?
— Но все-таки! Давай-ка что-нибудь поприятней.
— Душа тоскует, - пробормотал Девка. - Ей не петь, ей плакать охота.
Он сказал это задумчиво, собрав жесткие складки у рта. Я никогда еще не видел его таким. Я привык к постоянным его ленивым ухмылочкам, к насмешливому равнодушию, к жестокому его цинизму, привык к этому и не представлял себе Девку иным.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60
Еще сильнее забеспокоился я, когда увидел, что ведут меня не в карантин и не в общий сектор, а в БУР (так называется Барак Усиленного Режима, являющийся внутри-лагерной тюрьмой). Приземистое это каменное здание помещалось неподалеку от вахты, под сторожевою вышкой. Меня завели туда, обыскали тщательно. И затем затолкнули в камеру.
Я пошарил по карманам, собрал и ссыпал в ладонь табачные крошки. (Папиросы и мешок с харчами у меня отобрали сразу же.) Затем закурил и прилег на низкие нары. Я лежал, касаясь плечом стены, чувствуя сквозь телогрейку ледяной ее, цементный, сосущий холод. Вдруг я привстал настороженно. Кто-то пел за стеной:
Ты проституткою была,
Тебя я встретил.
Сидела ты под вербой на скверу.
В твоих глазах метался пьяный ветер,
И папиросочка дымилась на ветру…
Непонятно было почему, каким образом просачивалась песня сквозь цемент, сквозь тюремную стену. Слова слышались отчетливо… Впрочем, я тут же понял - почему. У окна, в углу камеры, змеилась черная трещина (постройка эта была, видимо, давняя, и - как и все, что создано руками заключенных, - халтурна и непрочна). Трещина рассекала стену от потолка до пола. Примостясь в углу, приникнув ухом к трещине, я вслушался в смутный голос соседа… и узнал его. Это был голос Девки!
«И вот опять, опять мы встретились с тобою, - напевал Девка, - ты все такая же, как восемь лет назад. С такими жгучими и блядскими глазами…»
Я окликнул его. Он умолк, зашуршал у стенки. Потом спросил торопливым шепотом:
— Это ты что ль, Чума?
— Я.
— Когда прибыл?
— Час назад. А ты?
— Да уж третий день пошел.
— Кто-нибудь есть еще - из наших ребят?
— Нет никого, - сказал Девка, - вся кодла теперь на Индигирке. На строгом режиме. Там такое творится - ой-ой!
— А ты где был все это время?
— Там же…
— Почему ж тебя привезли? - удивился я. - По какой причине?
— По той же, что и тебя…
— Но в чем дело? - спросил я озадаченно.
— А ты разве не знаешь? - проговорил усмешливо Девка. - Не догадываешься?
— Видит Бог, никак в толк не возьму.
— Ну так вспомни Ванинскую пересылку.
— А что - пересылка? Что… - начал было я, но тут же в памяти моей возникла пересылочная баня - клубы пара, мятущиеся тени, кровавая пена на скользком полу… И, уже догадываясь о сути, но все же инстинктивно, не желая верить этой догадке, я сказал погодя:
— Послушай… Речь идет, насколько я понимаю, о том деле… Ну - о мокром. Так?
— Конечно, - отозвался Девка. - О чем же еще?
— Но ведь следствие уже было… Закончилось!
— Теперь это все раскручивают заново; ищут тех, кто первым начал… Ну и взялись за нас. Усекаешь?
И вот тут я забормотал слова, за которые мне стыдно и по сей день; не за слова, вернее, а за тот тон, каким они были сказаны.
— Послушай, Девка, при чем тут я? В той истории я ведь никак не замешан. Даже пальцем не прикоснулся ни к кому; ты сам это знаешь. Ну, скажи - ведь знаешь? Ска…
Что- то жалкое, искательное просквозило в этих моих словах; что-то такое, что заставило меня, смутясь, оборвать на полуслове начатую фразу. И Девка тоже почуял это. И, посопев, помедлив несколько, сказал:
— Знаю, все знаю! Только ты не ной. Не скули. Оправдываться перед прокурором будешь… Ну, а если до меня коснется - я, конечно, подтвержу, что ты тут ни при чем. Мне тебя волочь за собой по делу тоже резону нет.
— А тебе, - спросил я, заминаясь, - тебе, ты думаешь, не отвертеться?
— Мне - нет, - сказал он. - Мое дело тухлое.
— А тебя уже вызывали?
— Один раз. К старшему оперу.
— И о чем он спрашивал?
— Да, в общем-то, ни о чем конкретном, - проговорил в раздумье Девка. - Чего-то он все крутил вокруг да около… У меня такое ощущение, будто он выжидает…
— Чего же?
— Наверное, ждет каких-нибудь дополнительных сведений. Или, может, распоряжений начальства… Не знаю, старик. Да и чего гадать попусту? Рано или поздно все само прояснится!
И вскоре все прояснилось: опер ждал, оказывается, начала навигации. И с первым же рейсом отправил нас с Девкой на «большую землю» - во Владивостокскую следственную тюрьму.
46
Встреча с Лешим
Мы не одни ехали с Девкой во Владивосток; в зябком сумрачном отсеке трюма помещались вместе с нами еще двое зеков. Их так же, как и нас, отправляли на переследствие, но по другому делу… А в соседнем отсеке (об этом мы узнали на следующий же день) оказался наш товарищ - Леший.
Он все-таки добился своего! Перехитрил всех, в том числе и главврача пересылочной больницы. Как ни старался главврач разоблачить Лешего, на какие ухищрения ни пускался, ему все же пришлось смириться и подписать в конце концов актировочный акт.
Леший отплывал теперь на свободу. Вместе с партией других освобожденных - здесь их насчитывалось человек пятнадцать - его должны были высадить на берег в бухте Находка, расположенной неподалеку от главного Владивостокского порта.
Там же кончался и наш маршрут, так что весь этот многодневный путь мы должны были проделать по соседству с ним - в самой тесной близости.
Обычно этапники встречались с вольными пассажирами во время прогулок на нижней палубе в кормовой части судна. Нас везли на старом полуледокольного типа корабле под названием «Тауйск». И слово это, когда я увидел его, входя на борт, показалось мне весьма символичным: в нем было как бы напоминание о тауйском неповторимом периоде моей жизни, о благословенном «матриархате»… И чем дальше я уплывал, тем с большим умилением и какой-то даже нежностью думал обо всем этом, припоминал громогласную Музу, бесшабашную Алену, тоскующую и смятенную Сатану. И даже былая повелительница моя, начальница ППЧ, даже она сейчас представлялась мне несколько иной, слегка очищенной от присущей ей плотоядности.
Нас выводили на прогулку, как правило, в середине дня - в послеобеденное время. По сторонам располагался конвой. А за ним среди палубных надстроек и возле бортов теснились вольные. Конвой разгонял их время от времени, но появляться им здесь все же не мог помешать. Они перебранивались с конвоирами, зубоскалили, окликали нас, и при любой удобной возможности подбрасывали нам табачок и хлеб.
Вот в этой оборванной и горластой толпе вольняшек я снова - впервые за долгое время - увидел Лешего… Господи, как он изменился! Он словно бы постарел лет на десять: сгорбился, похудел, как-то весь усох. Косматая борода его и длинные, нечесаные, спутанными прядями лежащие на плечах волосы - все было осыпано грязною сединой. Раньше седины этой не было; она появилась за минувшую зиму. Да, нелегко далась ему свобода!
Эту самую фразу - слово в слово - произнес Девка; он выразил нашу общую мысль! И я вздохнул, пристально вглядываясь в согбенную, маячившую неподалеку фигуру.
Леший стоял, ссутулясь, прислонясь к фальшборту. Он держался в стороне от толпы - никак не смешивался с нею. Он был молчалив и угрюм. Хлесткий ветер трепал и развевал его сивые космы. И сейчас он всем своим обликом действительно походил на лесного демона, на дремучего лешего; он полностью оправдывал эту свою кличку.
— Эй, - позвал его Девка. - Эй, Леший, ты что, не узнаешь? Топай сюда!
Фигура у борта распрямилась медленно. Из-под надвинутых бровей глянули на нас расширенные мутноватые зрачки.
Оскалясь, он шагнул к нам. И тотчас же толпа на его пути расступилась, раздалась. Люди явственно сторонились Лешего, шарахались от него, как от чумного.
Мордатый, в распахнутом ватнике парень проворчал с брезгливой гримасой:
— Куды прешь, паскуда? Куды прешь, твою мать?… Не смей до нас касаться, понял?
И вот что самое удивительное: все эти возгласы, эту брань Леший воспринимал безропотно, с какой-то странной отрешенностью. Он не протестовал и не сердился, он молча, медленно шел к нам сквозь пустоту. Шел так, как если бы он был один на корабле. Один на всем свете. Да он и в самом деле был во всем свете один…
Послышался еще чей-то голос:
— Убить его мало, подонка!
Леший остановился, озираясь. И тогда, вступаясь за старого товарища, я сказал с укоризной:
— Вы что это, братцы, навалились на него? Кончайте. Не прискребайтесь. Не видите разве: человек болен…
— Да какой это человек, - возразили мне тут же. - Люди дерьмом не питаются.
— Так это он - с понтом, понарошку, - ответил я. - И вообще, все это было давно.
— Я не о том, что раньше, - гневно выкрикнул мордатый парень, - я о том, что сейчас.
— Сейчас? Неужели?… - начал было я и притих, пораженный.
— Ну да, - подтвердил парень. - Жрет дерьмо, понимаешь. И ведь как еще жрет! По собственной своей охоте! Как взошел на борт - так сразу же и начал… Да о чем разговор? - он вдруг усмехнулся. - Спроси его сам. Вы же друзья с ним? Вот и спроси.
Леший стоял в двух шагах от нас, переминался, хрипя и дергаясь. Улыбка, взошедшая на его лице, постепенно угасла, сошла. Глаза занавесились бровями.
Улыбка его угасла, но прежний оскал остался. И было теперь в этом оскале что-то незнакомое, волчье…
— Леший, - тихонько позвал его Девка. - Слышишь, Леший, да что с тобою?
Тот не ответил. Но зато отозвался начальник конвоя.
— А ну, прекратить разговорчики, - заорал он хрипло. - Эт-то что такое? Правил не знаете? Ишь, паразиты, устроили тут митинг… Почуяли слабину?
Он отогнал от нас вольных, в том числе и Лешего, и велел конвоирам кончать прогулку.
Потом в трюме мы долго с Девкой беседовали обо всем случившемся; судьба Лешего взволновала нас чрезвычайно. В сущности, он ведь никого не обманул, разве что самого себя. Притворившись сумасшедшим, он затем и в самом деле стал таковым. Выбрал себе страшную участь. И был теперь конченым, пропащим. Был уже болен по-настоящему.
После этой встречи с Лешим видеть его как-то уже не хотелось. Да он и сам, очевидно, не стремился к этому. На прогулках во всяком случае мы его больше не встречали.
* * *
А затем у берегов Японии началась полоса штормов, и все последние дни этапа мы отсиживались в трюмном отсеке. Вернее, отлеживались. Как обычно в таких случаях я безотчетно грустил и сочинял стихи, а Девка спал. Спать он мог подолгу и при любой погоде. А когда просыпался, то обычно лежал, полузакрыв глаза, и пел негромко.
Блатных, босяцких песен он знал множество. Предпочитал в основном сентиментальные, со слезой… Однако на сей раз репертуар его был иной. Он пел теперь песни, тема которых - расстрел.
Песни эти легко объединяются в особый цикл. Сюда, например, входит знаменитая песня тамбовского повстанца атамана Антонова: «Что-то солнышко не светит, над головушкой туман. Или пуля в сердце метит, или близок комиссар. На заре кричит ворона: «Коммунист, открой огонь! В час последний, похоронный, трупом пахнет самогон».
Помимо нее есть также песня «Белый свет», написанная неизвестным автором и отредактированная мною еще в бытность мою на Кавказе: «Завтра поведут нас на расстрел. Приговор жесток и неизменен. Вот уже восток заголубел. Заклубились пепельные тени. Я на зарю взгляну в последний раз… Ну и что ж, и пусть в минуты эти, кроме твоих рук, и губ, и глаз, ничего не жаль мне на планете».
Есть в арестантском фольклоре немало и других песен - такого же плана. Девка, повторяю, знал их все. И пел их теперь, наборматывал с какой-то унылой, однообразной настойчивостью. Репертуар этот не прибавлял нам веселья… И я, не выдержав, сказал:
— Меняй пластинку, Девка, и без того тошно!
— Эх, - отозвался он с коротким вздохом, - эх, старик… Ты говоришь «тошно»… А с чего веселиться?
— Но все-таки! Давай-ка что-нибудь поприятней.
— Душа тоскует, - пробормотал Девка. - Ей не петь, ей плакать охота.
Он сказал это задумчиво, собрав жесткие складки у рта. Я никогда еще не видел его таким. Я привык к постоянным его ленивым ухмылочкам, к насмешливому равнодушию, к жестокому его цинизму, привык к этому и не представлял себе Девку иным.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60