На какое-то время обезопасил себя, но далось это мне нелегкой ценою… Самыми тяжкими и мучительными были первые четыре дня. В голодовке, между прочим, главное - выдержать именно этот начальный срок.
Я изнемогал от жажды (воду, по счастью, давали, но мало), рычал и корчился от рези в желудке; резь была пронзительная, сосущая, неотвязная… Затем ощущения начали постепенно притупляться, тускнеть; наступила сонливость, странная болезненная истома.
Теперь я подолгу лежал не двигаясь, смежив в забытьи глаза.
Во тьме (которой с исподу обложены веки) вспыхивали и дробились картины прошлого, обрывки пестрых видений; все они были связаны с едой - с томительными образами ее, густыми и сочными красками. И почему-то чаще и отчетливей всего мне вспоминались тс случаи, когда я отказывался от возможности хорошо поесть, пренебрегал этим, брезговал…
Господи, какой же я был тогда дурак! Как мало ценил я все то, что даровала мне судьба.
Я увидел вновь дагестанский аул - небольшое селение, зажатое в тесном ущелье, в шершавых ладонях гор. Там мне довелось ночевать когда-то; дом, в котором я остановился, принадлежал местному барыге - спекулянту, скупщику краденого. Лукавый и хищный в делах, старик этот за столом оказался человеком весьма радушным. Он щедро угощал меня вином и мясом! На столе, загромождая его, дымилась молодая баранина, лежали хинкали (род кавказских пельменей), смачно лоснились куски ноздреватого, тающего курдючного сала.
Хозяин, грузный, распаренный, с багровым и рыхлым лицом, пожирал это сало, заедая его ломтиками баранины; мясо как бы заменяло ему хлеб.
Он откусывал от курдюка, прижмуривался сладко. Затем, посапывая и урча, вгрызался в баранью плоть. Белесый, смешанный с потом жир пузырился на его губах, лениво стекал по подбородку и застывал там, скапливаясь в складках дряблой кожи.
И, глядя на него, на сальные эти, студенистые складки, я почувствовал вдруг тяжелую дурноту. Стало тошно и нехорошо. Я отвернулся и поднялся, закуривая, отошел к окну. И больше уже не прикасался к еде.
Примерно то же было со мной и в Туркмении.
Память вылепила из тьмы очертания тополей, зыбкие заросли кустарника над плетущим арыком, глинобитную мазанку на краю кишлака.
В мазанке этой жил старый мой приятель, планакеш Измаил. (Планакешами называют на востоке курильщиков анаши; в здешних краях ее получают обычно из-за границы, с Памира.) В тот вечер, о котором идет речь, Измаил устраивал «той» - обильное пиршество в честь прибывших к нему афганских контрабандистов. Их было трое: молчаливые и смуглые, они сидели в глубине комнаты на коврах и пестрых подушках, жевали фрукты, тянули зеленый чай.
Я завернул сюда мимоходом, случайно, и вовсе не думал задерживаться, не имел времени, но задержался.
— Уедешь, - сказал Измаил, - обидишь! Не прощу! Оставайся, пожалуйста. Сейчас чай пьем, потом лепешки будем кушать - с медом, с маслом, с кислым молоком. Потом - пилав. Вай, какой пилав!
Он мигнул, улыбаясь. Сложил щепотью пальцы, поднес их к губам и чмокнул звучно и сладострастно:
— Такого пилава ты еще не пробовал, клянусь бородой пророка. Чуешь, как пахнет? Варится… Скоро готов будет… Нюхай, пожалуйста!
— Искушаешь ты меня, Измаил, - сказал я, принюхиваясь к запахам, витающим в доме, и ослабевая от них. - Меня ведь ребята ждут, сам знаешь. А конь у меня ненадежный, с запалом. Дай Бог к утру поспеть!
— Поспеешь, - он взмахнул рукавами халата. - В крайнем случае - своего коня дам.
— Ну, раз такое дело, - пробормотал я, - что ж, лады.
Я вышел во двор - в голубую, лунную, ветреную прохладу. Расседлал коня, задал ему корм. Потом воротился в дом; на этот раз я прошел через заднюю дверь и случайно попал на женскую половину.
Посторонним мужчинам входить сюда запрещено; на сей счет у мусульман имеются строгие правила (и, по-моему, вполне справедливые!). Я знал Азию. И потому, смутясь, поспешил ретироваться.
Но, уходя, я все же успел осмотреться - обшарил взглядом сокровенную эту обитель.
Тут было жарко и надымлено. Гремела посуда, мельтешили женские фигуры. В углу, возле печки, помещалась сухая горбоносая старуха (мать Измаила? Старшая жена его?). Она сидела, привалясь к стене, широко и бесстыдно раздвинув ноги. Юбка ее была заворочена; из-под краешка нижней нечистой рубахи виднелись тощие, сморщенные, перевитые синими жилками ляжки.
Старуха выгребла из квашни комок густого вязкого теста, с маху шлепнула им о ляжку, старательно размяла его там, разгладила пятерней. И затем, изготовив лепешку, ловко швырнула ее на раскаленную шипящую сковороду.
«Господи, - содрогнулся я. - Вот так кухня! Под юбкой готовят… Каким же, в таком случае, должен быть хваленый их пилав?»
Я уехал тотчас же; сказал Измаилу, что спешу, что ждать, к сожалению, не могу никак - боюсь подвести друзей.
И долго еще потом преследовал меня тошнотворный этот образ старухи.
Сейчас я вспомнил о ней почти с умилением.
С каким наслаждением я съел бы здесь ее лепешки! Или, к примеру, «почесноченные» щи, те, которыми меня однажды пробовали угостить в Мордовии, в предместье Саранска.
Помнится, я сидел тогда в избе, за столом, накрытым к обеду. Хозяйка, разбитная, плотная, со свекольным румянцем на скулах, поставила передо мной тарелку огнедышащих щей. Придвинула солонку и хлеб. Потом спросила услужливо:
— Может, почесночить?
— Это как? - не понял я.
— Ну, чесночку сыпануть, а? У нас некоторые любят…
— Сыпани, милая, - согласился я, - сыпани. Я тоже люблю острое!
Все произошло мгновенно.
Очистив головку чеснока, она разгрызла ее, пожевала, шумно выплюнула в ладонь. И деловито «почесночила» мои щи, «сыпанула» туда всю горсть.
Я торопливо полез из-за стола, хватаясь за щеку, ссылаясь на зубную боль. Обед был испорчен вконец; я мысленно чертыхался, кляня хозяйку и эти ее дурацкие щи… А что, в сущности, произошло? Она ведь старалась, как могла, хотела угодить, проявила любезность. «Почесночила» ото всей души!
Любезность эта, если вдуматься, мало чем отличается от среднеазиатской; от той, когда хозяин кормит гостя из собственных рук…
Съежившись в углу, на склизком бетоне, я лежал, вспоминая дороги страны. В какие только края не забрасывала меня судьба! И всюду я сталкивался со странностями местных обычаев и кухни.
На северо-востоке они, кстати сказать, еще более экзотичны, чем на юге.
У камчадалов и якутов, например, первым лакомством считается рыбий и тюлений жир. Желая оказать пришельцу особый почет, они жарко протапливают помещение. Настолько жарко, что приходится поневоле снимать одежду… Гость, таким образом, как бы чувствует себя в бане. В бане, насквозь пропитанной смрадом рыбьего жира!
Многие жители тайги с удовольствием пьют молоко, смешанное со свежей оленьей, кровью. Напиток этот, помимо всего прочего, необычайно красив! Я не оценил его в свое время. Теперь, вспоминая былое, я подумал вдруг о том, что отсюда и возникло, вероятно, известное народное выражение: «Кровь с молоком».
Любопытно также первое мое знакомство с китайцами. Однажды мне случилось заехать с друзьями во Владивосток. Я жил там в «Шанхае» - так назывался знаменитый китайский припортовый район. В нем ютились воры, контрабандисты и проститутки. В нем торговали валютой, опиумом и чем угодно.
Дома в «Шанхае» тесно примыкали друг к другу; они составляли сплошную цепь построек, которая тянулась до самого побережья. Человек в «Шанхае» мог исчезнуть бесследно; зайдя в любой дом, он как бы растворялся… И затем возникал на окраине города, на берегу залива, иногда уже в качестве трупа.
В потаенном этом китайском мирке меня угощали весьма затейливыми блюдами!
Здесь были вареные собачьи головы. Были трепанги - особые морские черви, живущие в прибрежной тине. Были различные слизняки, а также деликатесы, приготовленные на змеином сале.
И все это я разглядывал, трогал руками и отказывался от обильной еды с вежливой, фарфоровой, китайской улыбкой.
Подобные видения посещали меня беспрерывно. Они чередовались, словно кадры в кино. Иногда (особенно в предутренние часы) кадры эти начинали путаться, искажаться, наслаиваться один на другой.
Воспоминания туманились и смешивались с бессмыслицей снов.
Чудовищная, оголтелая жратва окружала меня по ночам! Мне мерещился ветер, пахнущий жиром и кровью. И песок был сыпуч и оранжев, как плов. И по сторонам, загораживая небо, вздымались груды теста, густые глыбы, вязкие оползни, дымящиеся, пропеченные солнцем хребты.
Передо мною словно бы прокручивалась бесконечная кинолента, странная, идущая на грани реальности и бреда.
7
«Можете спать спокойно"
На исходе восьмых суток меня навестил старший оперуполномоченный капитан Киреев.
Это был тот самый капитан, на которого ссылался Гусь во время недавнего разговора с коридорным, тот «опер», о коем упоминалось в записке!
По существу, это был главный мой недруг - идейная опора сучни, один из вдохновителей начавшегося кровопролития.
Я сообразил все это сразу, едва лишь он, переступив порог камеры, назвал себя. И приподнялся тотчас же, с трудом преодолевая болезненную одурь, головокружение, поволоку сна.
Бред кончился. Наступила реальность. Капитан сказал доверительно:
— Ваше заявление мы прочли.
— Долго читали, - проговорил я медленно, как на морозе, шевеля занемевшим, запекшимся ртом.
— Ну-у, так уж вышло, - он пожал плечами. - Были другие дела - поважней.
Он был строен, этот капитан, рыжеволос и свеж лицом. Это меня, признаться, удивило. Почему-то я воображал его иным - седым, в порочных старческих морщинах.
«Новое поколение, - подумал я, - бериевское племя!
Эсесовцы. Эти хуже всего! Пощады ждать от них не приходится. Фашизм всегда (и, конечно же, неслучайно!) опирается на таких вот - бойких, спортивных, молодых».
— Да, - повторил он, - были другие дела… Но вернемся к вашему заявлению. Кстати, зачем вам понадобилось расписываться кровью? Это ведь, согласитесь, дешевка, - он поморщился. - Дурная мелодрама… Откуда вы ее, эту кровь, насосали?
— Я не насасывал, - возразил я. - У меня кровохарканье. Возможно, даже открытая форма туберкулеза.
Капитан приблизился ко мне, склонился, поигрывая бровью:
— А может, открытая форма страха? Давайте-ка начистоту…
— Но прежде, - сказал я, - закурим, а?
— Пожалуйста, пожалуйста!
Он раскрыл портсигар, протянул его широким жестом, предусмотрительно щелкнул зажигалкой. И потом, дав мне насладиться папиросой, сказал:
— Так вот, если уж начистоту. Вы рветесь в больницу из-за Гуся, не правда ли? Боитесь, что он выполнит угрозу, явится, будет вас гнуть…
«Гнуть» - вот как это у вас здесь называется, - подумал я, глядя в близкое его, холеное, хорошо упитанное лицо." - Уже успели, подлецы, свою терминологию создать».
— Признайтесь, - продолжал напирать капитан, - все ведь по этой причине?
— Причин много, - ответил я уклончиво, - Вы же читали заявление, знаете. Я болен…
— Знаю, - нетерпеливо перебил он меня, - да, да. Но я - о главном!
— Ну, допустим. И что же?
— А то, что бояться вам теперь нечего. Гусь ушел. Уже три дня, как ушел.
— Что-о, - изумился я. - Куда?
— На этап.
— Куда?
— Ишь, как вы оживились, - пробормотал, посмеиваясь, капитан, - даже щеки порозовели.
Он помолчал, затем спросил небрежно:
— Вас интересует что -маршрут?
— Конечно.
— Тут я ничем помочь не могу. Не имею права… Да какая вам разница? Главное - ушел. На север! Так что можете спать спокойно.
— Спокойно? - протянул я с сомнением. - Вряд ли, гражданин начальничек. Ох, вряд ли. Не дадите вы мне покоя! Один ушел - придет другой… Где у меня гарантия?
— Гарантия - мое слово, - веско выговорил он. - А оно, поверьте, надежное. Но и вы в свою очередь тоже должны мне кое-что гарантировать.
— Что же именно?'
— Прежде всего - немедленное прекращение голодовки, - он сказал это с расстановкой, отделяя и чеканя слова.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60
Я изнемогал от жажды (воду, по счастью, давали, но мало), рычал и корчился от рези в желудке; резь была пронзительная, сосущая, неотвязная… Затем ощущения начали постепенно притупляться, тускнеть; наступила сонливость, странная болезненная истома.
Теперь я подолгу лежал не двигаясь, смежив в забытьи глаза.
Во тьме (которой с исподу обложены веки) вспыхивали и дробились картины прошлого, обрывки пестрых видений; все они были связаны с едой - с томительными образами ее, густыми и сочными красками. И почему-то чаще и отчетливей всего мне вспоминались тс случаи, когда я отказывался от возможности хорошо поесть, пренебрегал этим, брезговал…
Господи, какой же я был тогда дурак! Как мало ценил я все то, что даровала мне судьба.
Я увидел вновь дагестанский аул - небольшое селение, зажатое в тесном ущелье, в шершавых ладонях гор. Там мне довелось ночевать когда-то; дом, в котором я остановился, принадлежал местному барыге - спекулянту, скупщику краденого. Лукавый и хищный в делах, старик этот за столом оказался человеком весьма радушным. Он щедро угощал меня вином и мясом! На столе, загромождая его, дымилась молодая баранина, лежали хинкали (род кавказских пельменей), смачно лоснились куски ноздреватого, тающего курдючного сала.
Хозяин, грузный, распаренный, с багровым и рыхлым лицом, пожирал это сало, заедая его ломтиками баранины; мясо как бы заменяло ему хлеб.
Он откусывал от курдюка, прижмуривался сладко. Затем, посапывая и урча, вгрызался в баранью плоть. Белесый, смешанный с потом жир пузырился на его губах, лениво стекал по подбородку и застывал там, скапливаясь в складках дряблой кожи.
И, глядя на него, на сальные эти, студенистые складки, я почувствовал вдруг тяжелую дурноту. Стало тошно и нехорошо. Я отвернулся и поднялся, закуривая, отошел к окну. И больше уже не прикасался к еде.
Примерно то же было со мной и в Туркмении.
Память вылепила из тьмы очертания тополей, зыбкие заросли кустарника над плетущим арыком, глинобитную мазанку на краю кишлака.
В мазанке этой жил старый мой приятель, планакеш Измаил. (Планакешами называют на востоке курильщиков анаши; в здешних краях ее получают обычно из-за границы, с Памира.) В тот вечер, о котором идет речь, Измаил устраивал «той» - обильное пиршество в честь прибывших к нему афганских контрабандистов. Их было трое: молчаливые и смуглые, они сидели в глубине комнаты на коврах и пестрых подушках, жевали фрукты, тянули зеленый чай.
Я завернул сюда мимоходом, случайно, и вовсе не думал задерживаться, не имел времени, но задержался.
— Уедешь, - сказал Измаил, - обидишь! Не прощу! Оставайся, пожалуйста. Сейчас чай пьем, потом лепешки будем кушать - с медом, с маслом, с кислым молоком. Потом - пилав. Вай, какой пилав!
Он мигнул, улыбаясь. Сложил щепотью пальцы, поднес их к губам и чмокнул звучно и сладострастно:
— Такого пилава ты еще не пробовал, клянусь бородой пророка. Чуешь, как пахнет? Варится… Скоро готов будет… Нюхай, пожалуйста!
— Искушаешь ты меня, Измаил, - сказал я, принюхиваясь к запахам, витающим в доме, и ослабевая от них. - Меня ведь ребята ждут, сам знаешь. А конь у меня ненадежный, с запалом. Дай Бог к утру поспеть!
— Поспеешь, - он взмахнул рукавами халата. - В крайнем случае - своего коня дам.
— Ну, раз такое дело, - пробормотал я, - что ж, лады.
Я вышел во двор - в голубую, лунную, ветреную прохладу. Расседлал коня, задал ему корм. Потом воротился в дом; на этот раз я прошел через заднюю дверь и случайно попал на женскую половину.
Посторонним мужчинам входить сюда запрещено; на сей счет у мусульман имеются строгие правила (и, по-моему, вполне справедливые!). Я знал Азию. И потому, смутясь, поспешил ретироваться.
Но, уходя, я все же успел осмотреться - обшарил взглядом сокровенную эту обитель.
Тут было жарко и надымлено. Гремела посуда, мельтешили женские фигуры. В углу, возле печки, помещалась сухая горбоносая старуха (мать Измаила? Старшая жена его?). Она сидела, привалясь к стене, широко и бесстыдно раздвинув ноги. Юбка ее была заворочена; из-под краешка нижней нечистой рубахи виднелись тощие, сморщенные, перевитые синими жилками ляжки.
Старуха выгребла из квашни комок густого вязкого теста, с маху шлепнула им о ляжку, старательно размяла его там, разгладила пятерней. И затем, изготовив лепешку, ловко швырнула ее на раскаленную шипящую сковороду.
«Господи, - содрогнулся я. - Вот так кухня! Под юбкой готовят… Каким же, в таком случае, должен быть хваленый их пилав?»
Я уехал тотчас же; сказал Измаилу, что спешу, что ждать, к сожалению, не могу никак - боюсь подвести друзей.
И долго еще потом преследовал меня тошнотворный этот образ старухи.
Сейчас я вспомнил о ней почти с умилением.
С каким наслаждением я съел бы здесь ее лепешки! Или, к примеру, «почесноченные» щи, те, которыми меня однажды пробовали угостить в Мордовии, в предместье Саранска.
Помнится, я сидел тогда в избе, за столом, накрытым к обеду. Хозяйка, разбитная, плотная, со свекольным румянцем на скулах, поставила передо мной тарелку огнедышащих щей. Придвинула солонку и хлеб. Потом спросила услужливо:
— Может, почесночить?
— Это как? - не понял я.
— Ну, чесночку сыпануть, а? У нас некоторые любят…
— Сыпани, милая, - согласился я, - сыпани. Я тоже люблю острое!
Все произошло мгновенно.
Очистив головку чеснока, она разгрызла ее, пожевала, шумно выплюнула в ладонь. И деловито «почесночила» мои щи, «сыпанула» туда всю горсть.
Я торопливо полез из-за стола, хватаясь за щеку, ссылаясь на зубную боль. Обед был испорчен вконец; я мысленно чертыхался, кляня хозяйку и эти ее дурацкие щи… А что, в сущности, произошло? Она ведь старалась, как могла, хотела угодить, проявила любезность. «Почесночила» ото всей души!
Любезность эта, если вдуматься, мало чем отличается от среднеазиатской; от той, когда хозяин кормит гостя из собственных рук…
Съежившись в углу, на склизком бетоне, я лежал, вспоминая дороги страны. В какие только края не забрасывала меня судьба! И всюду я сталкивался со странностями местных обычаев и кухни.
На северо-востоке они, кстати сказать, еще более экзотичны, чем на юге.
У камчадалов и якутов, например, первым лакомством считается рыбий и тюлений жир. Желая оказать пришельцу особый почет, они жарко протапливают помещение. Настолько жарко, что приходится поневоле снимать одежду… Гость, таким образом, как бы чувствует себя в бане. В бане, насквозь пропитанной смрадом рыбьего жира!
Многие жители тайги с удовольствием пьют молоко, смешанное со свежей оленьей, кровью. Напиток этот, помимо всего прочего, необычайно красив! Я не оценил его в свое время. Теперь, вспоминая былое, я подумал вдруг о том, что отсюда и возникло, вероятно, известное народное выражение: «Кровь с молоком».
Любопытно также первое мое знакомство с китайцами. Однажды мне случилось заехать с друзьями во Владивосток. Я жил там в «Шанхае» - так назывался знаменитый китайский припортовый район. В нем ютились воры, контрабандисты и проститутки. В нем торговали валютой, опиумом и чем угодно.
Дома в «Шанхае» тесно примыкали друг к другу; они составляли сплошную цепь построек, которая тянулась до самого побережья. Человек в «Шанхае» мог исчезнуть бесследно; зайдя в любой дом, он как бы растворялся… И затем возникал на окраине города, на берегу залива, иногда уже в качестве трупа.
В потаенном этом китайском мирке меня угощали весьма затейливыми блюдами!
Здесь были вареные собачьи головы. Были трепанги - особые морские черви, живущие в прибрежной тине. Были различные слизняки, а также деликатесы, приготовленные на змеином сале.
И все это я разглядывал, трогал руками и отказывался от обильной еды с вежливой, фарфоровой, китайской улыбкой.
Подобные видения посещали меня беспрерывно. Они чередовались, словно кадры в кино. Иногда (особенно в предутренние часы) кадры эти начинали путаться, искажаться, наслаиваться один на другой.
Воспоминания туманились и смешивались с бессмыслицей снов.
Чудовищная, оголтелая жратва окружала меня по ночам! Мне мерещился ветер, пахнущий жиром и кровью. И песок был сыпуч и оранжев, как плов. И по сторонам, загораживая небо, вздымались груды теста, густые глыбы, вязкие оползни, дымящиеся, пропеченные солнцем хребты.
Передо мною словно бы прокручивалась бесконечная кинолента, странная, идущая на грани реальности и бреда.
7
«Можете спать спокойно"
На исходе восьмых суток меня навестил старший оперуполномоченный капитан Киреев.
Это был тот самый капитан, на которого ссылался Гусь во время недавнего разговора с коридорным, тот «опер», о коем упоминалось в записке!
По существу, это был главный мой недруг - идейная опора сучни, один из вдохновителей начавшегося кровопролития.
Я сообразил все это сразу, едва лишь он, переступив порог камеры, назвал себя. И приподнялся тотчас же, с трудом преодолевая болезненную одурь, головокружение, поволоку сна.
Бред кончился. Наступила реальность. Капитан сказал доверительно:
— Ваше заявление мы прочли.
— Долго читали, - проговорил я медленно, как на морозе, шевеля занемевшим, запекшимся ртом.
— Ну-у, так уж вышло, - он пожал плечами. - Были другие дела - поважней.
Он был строен, этот капитан, рыжеволос и свеж лицом. Это меня, признаться, удивило. Почему-то я воображал его иным - седым, в порочных старческих морщинах.
«Новое поколение, - подумал я, - бериевское племя!
Эсесовцы. Эти хуже всего! Пощады ждать от них не приходится. Фашизм всегда (и, конечно же, неслучайно!) опирается на таких вот - бойких, спортивных, молодых».
— Да, - повторил он, - были другие дела… Но вернемся к вашему заявлению. Кстати, зачем вам понадобилось расписываться кровью? Это ведь, согласитесь, дешевка, - он поморщился. - Дурная мелодрама… Откуда вы ее, эту кровь, насосали?
— Я не насасывал, - возразил я. - У меня кровохарканье. Возможно, даже открытая форма туберкулеза.
Капитан приблизился ко мне, склонился, поигрывая бровью:
— А может, открытая форма страха? Давайте-ка начистоту…
— Но прежде, - сказал я, - закурим, а?
— Пожалуйста, пожалуйста!
Он раскрыл портсигар, протянул его широким жестом, предусмотрительно щелкнул зажигалкой. И потом, дав мне насладиться папиросой, сказал:
— Так вот, если уж начистоту. Вы рветесь в больницу из-за Гуся, не правда ли? Боитесь, что он выполнит угрозу, явится, будет вас гнуть…
«Гнуть» - вот как это у вас здесь называется, - подумал я, глядя в близкое его, холеное, хорошо упитанное лицо." - Уже успели, подлецы, свою терминологию создать».
— Признайтесь, - продолжал напирать капитан, - все ведь по этой причине?
— Причин много, - ответил я уклончиво, - Вы же читали заявление, знаете. Я болен…
— Знаю, - нетерпеливо перебил он меня, - да, да. Но я - о главном!
— Ну, допустим. И что же?
— А то, что бояться вам теперь нечего. Гусь ушел. Уже три дня, как ушел.
— Что-о, - изумился я. - Куда?
— На этап.
— Куда?
— Ишь, как вы оживились, - пробормотал, посмеиваясь, капитан, - даже щеки порозовели.
Он помолчал, затем спросил небрежно:
— Вас интересует что -маршрут?
— Конечно.
— Тут я ничем помочь не могу. Не имею права… Да какая вам разница? Главное - ушел. На север! Так что можете спать спокойно.
— Спокойно? - протянул я с сомнением. - Вряд ли, гражданин начальничек. Ох, вряд ли. Не дадите вы мне покоя! Один ушел - придет другой… Где у меня гарантия?
— Гарантия - мое слово, - веско выговорил он. - А оно, поверьте, надежное. Но и вы в свою очередь тоже должны мне кое-что гарантировать.
— Что же именно?'
— Прежде всего - немедленное прекращение голодовки, - он сказал это с расстановкой, отделяя и чеканя слова.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60