Особенно разрослась и упрочнилась эта организация после революции, в годы нэпа. К началу Великой Отечественной войны она уже охватывала всю территорию государства, а ведь это одна шестая часть света! После войны - о чем уже было сказано - в блатной среде произошел раскол, началась смута, приведшая к жесточайшей резне. Российская мафия (я все же воспользуюсь этим словечком) помаленьку стала рушиться и хиреть…
Я соприкоснулся с ней в ту пору, когда процесс этот только еще начался, наметился. Внешне организация была сильна. Распад, как известно, возник в лагерях, в застенках, а на воле пока еще было тихо тогда! Жизнь шла своим чередом. Подпольный мир выглядел незыблемым. И единый, общий для всех кодекс морали еще действовал повсюду - в любой точке страны - от Финского залива до побережья Японского моря.
* * *
Там, у Японского моря - во Владивостоке, в припортовой пивной - узнал я наконец подробности, связанные с делом Хасана.
Об этом рассказал старый мой приятель - майданник Ботало.
Мы встретились случайно. Было людно в пивной; шумели за столиками портовые бичи, теснились иностранцы - американские военные моряки, «торгаши» из Англии, канадские зверобои… Губастый мулат в тельняшке и пестром шейном платке (матрос из Юконской флотилии) покосился на Марго лиловым выпуклым глазом, мигнул, щелкнул языком и плотоядно оскалился.
Я тотчас же напрягся в раздумье: обидеться или, может, не стоит?… Не люблю я, должен признаться, терпеть не могу, когда с моими бабами заигрывают всякие фрайера!
Мулат еще мигнул и что-то крикнул гортанно и вызывающе. Тогда я обиделся уже всерьез; нахмурился и шагнул к нему, шатнув соседний столик. Сидящие там англичане загалдели. Я погрозил им кулаком. Они тоже решили обидеться: долговязый, в рыжих веснушках парень произнес взволнованный монолог. Другой, в мохнатом свитере, приподнялся, ворча.
Назревал скандал. Кто-то свистнул пронзительно. Мулат по-прежнему ухмылялся, нагло скаля лошадиные зубы.
Крупные, в складках сморщенной кожи, руки его темнели на скатерти, отчетливо выделялись на ней. В одной руке дымилась сигарета, другая медленно ползла к краю стола - к бутылке… Вдруг он резко привстал и ухватил бутылку за горлышко. Я полез в карман за ножом. Мгновенно пивная затихла - люди смолкли выжидательно. В этот самый момент кто-то взял мулата сзади за плечи и резко - рывком - отодвинул его в сторону. И я увидел широкую загорелую физиономию Ботало.
— Привет, Чума, - сказал он, обходя мулата (тот сразу присел к столу и затих), - вот уж не думал встретиться. Ты чего тут хипеш устраиваешь? Действительно, Чума! А ну-ка, спрячь перо! Там на улице полно мусоров, только и ждут скандала.
Затем он галантно поздоровался с Марго, уселся за наш столик и, прихлебывая пиво, вертя в пальцах папироску, неторопливо стал рассказывать о последних событиях и новостях.
Хасана, как выяснилось, прикончить удалось не сразу. Какое-то время он заметал следы, ловко уходил от погони и заловился лишь в предместье Одессы, в Люйстдорфе. Там блатные и рассчитались с ним. Однако в завязавшейся перестрелке ранен был не только он, но и друг мой - Кинто. Теперь он лежал в одной из одесских малин, жестоко мучился (пуля попала ему в правый бок) и беспрерывно поминал меня - тосковал, хотел повидаться…
— Очень он неосторожен был тогда с Хасаном, - гудел сокрушенно Ботало. - Татарина легко можно было взять сзади - с берега… из-за камней… Мы так и думали. А Кинто поперся прямо, в лоб. Ну и напоролся, бедолага. Лежит сейчас, загибается.
— Но его хоть лечат? - спросил я.
— Лечат,- махнул он рукой.
— И что же врачи говорят?
— Разное… - Ботало засопел, насупясь. - В общем, дело тухлое. Надежды, говорят, маловато.
Я поворотился к Марго. Она посмотрела на меня молча и понимающе, вздохнула слегка и опустила ресницы.
Все было ясно без слов: пришла пора возвращаться на юг! И ехать надо было немедля.
35
Рука судьбы
Всю дорогу я волновался и нервничал, боясь опоздать… И опоздал! Кинто умер за сутки до моего появления.
Манька Халява - хозяйка той малины, где он находился после ранения, - причитая и всхлипывая, вынесла из задних комнат небольшой узелок.
— Это для тебя, - сказала она, - Кинто специально просил передать.
Узелок был увесист; что-то в нем глухо звякало и перекатывалось. Недоумевая, я развязал тряпицу и увидел золотишко. Узнал те самые вещицы (кольца, брошки, медальоны, часы), которые Кинто похитил когда-то из моего тайника и затем проиграл Хасану.
Из- за этого дерьма мы поссорились, разошлись с ним. И вот теперь мертвый друг отдавал мне старый свой долг…
У меня дрогнули руки. Узелок распался, часы и кольца покатились со звоном по полу.
— На кой черт, - пробормотал я, - на кой мне все ото? Проклятое рыжье.
И, взглянув на медальон, подвернувшийся мне под ноги, я с силой надавил на него каблуком.
Медальон хрустнул. Манька Халява - усатая грузная старуха - пала с воплем на пол и цепко схватила меня за ногу.
— Не губи вещь, - застонала она, - это ж деньги стоит!
— Ну а сколько? - быстро спросил я.
— Теперь уж и не знаю…
Она, кряхтя, собрала обломки в ладонь, подняла на меня белесые, выцветшие глаза:
— Разве ж так можно все-таки? Побойся Бога, жиган! За этакую штучку - была бы она целая…
— Я не про медальон спрашиваю, я вообще… Сколько весь этот товар в целом тянет? Что за него можно взять?
— Ну, тут надо сообразить, потолковать кое с кем, - Манька распрямилась, отвела со лба седую растрепанную прядь. - Золото золоту - рознь, сам понимаешь! Опять же хлопоты… Товар-то ведь темный.
— Хорошо, - сказал я. - Соображай, делай что хочешь! А пока… - я сложил щепотью пальцы и выразительно пошевелил ими. - Задаточек!
— Сколько же тебе дать?
— Сколько не жаль.
Мы быстро сладили с ней, и я получил в качестве задатка хрустящую пухлую пачку червонцев.
Получил - и на следующий день запил, загулял.
* * *
Период этот помнится мне неотчетливо. Я жил тогда, как в полусне. Постоянно хмельной, помутненный, с воспаленной, какой-то стонущей душою, шатался я по городу - по злачным местам - бесчинствовал и предавался маразму. Я не только пил тогда, я еще и баловался марафетом. К наркотикам я приобщился уже давно; на Кавказе курил анашу, во Владивостоке и Средней Азии - опиум. Пробовал также морфий и кокаин.
Кокаин нравился мне, пожалуй, больше всего… Его, как известно, нюхают. Однако опытные марафетчики предпочитают не нюхать порошок, а втирать его в десны. Способ этот гораздо практичнее обычного; проникая со слюною в желудок, отрава держится дольше и действует сильней.
Я вот сказал: кокаин мне нравился. Тут я выразился не совсем точно. В принципе, ни один наркотик не нравился мне по-настоящему, всерьез, так, чтобы я не мог от него отречься. Тяжелая расслабленность и сонливость, наступающая после одной-двух трубок опия, болезненная истома, связанная с морфием и тирьяком, а также острое возбуждение, которое приносит кокаин, - все это казалось мне в результате чересчур утомительным и довольно скучным.
Да, да, скучным! Я видел сотни марафетчиков в России и вижу их тысячи здесь - на Западе; мои слова их могут удивить. Что ж, каждому свое. Я не чувствую настоятельной необходимости в том, чтобы регулярно подогреваться таким способом или, наоборот, тупеть и раздваиваться, погружаясь в небытие… В состоянии такого вот «небытия» однажды погиб - был зарублен топором - хороший мой приятель, кореец Ким.
Произошло это под Иманом, в Приморском крае. Насосавшись опия - выкурив несколько трубок - Ким лежал на циновке и «плыл» (так по-блатному называется ощущение, которое возникает под действием наркотика). Он «плыл» и улыбался и, когда увидел занесенный над собою топор, даже не шевельнулся, ни о чем не спросил. Он принял удар безропотно и блаженно. И таким я его запомнил: рассеченный, раскроенный череп - и застывший в улыбке рот. Мертвый рот, по которому ползали, жужжа, зеленые навозные мухи.
Нет, я не любил так «плыть». И к помощи наркотиков прибегал лишь изредка, в те минуты, когда душа, изнывая, просит разгула и жаждет мгновенных утех.
Самым лучшим средством в подобных случаях является хороший глоток спирта, крепкая сигарета и в дополнение - несколько крупинок кокаина. Крупинки эти берешь на палец, тщательно втираешь их в десны, затем ждешь некоторое время. И внезапно чувствуешь, что мир не так уж безнадежно плох, как это только что казалось!
* * *
Да, я жил в те дни как в полусне. Алкогольный бред сочетался с бредом марафетным; все это тяжкой мутью заволакивало сознание. И в памяти моей - сквозь давнюю эту муть - сквозят лишь случайные, отрывочные картины.
Мне видятся одесские катакомбы: затхлый пещерный полумрак, шумное сборище, какие-то девки - голые и расхлыстанные. Одна из них сидит на земле, положив на колени мне голову. Она сидит и что-то лопочет протяжливо: то ли поет, то ли плачет, не разберешь. Лица ее я не помню. Помню только татуировки. Низ живота ее украшен крупной овальной надписью: «Добро пожаловать!» На одной ноге - на гладкой ляжке - начертано: «Смерть легавым - жизнь блатным». На другой - изображено сердце, пронзенное стрелою, и под ним: «Помру за горячую еблю!»
Мне видится также цыганский табор в предместьях города, на Ближних Мельницах. (Цыгане ютились там не в шатрах, как обычно, а в бараках, - это были, так называемые, «зимующие цыгане».)
…Развалясь на пыльном ковре, я покуриваю и беседую с цыганами о Копыловых; семью эту знают здесь. Недавно только виделись в Армавире со стариками и с Машей; у нее, оказывается, родился сын - сероглазый горластый парень, названный Михаилом.
— А отец, - волнуясь, спрашиваю я, - отец его кто?
— Неизвестно, - отвечают мне. - Тот парень, с которым она живет сейчас, взял ее уже с приплодом…
— Значит, она замужем?
— Да, а как же!
— И хорошо живут?
— Душа в душу. Дай Бог всякому.
— Кто ж он такой?
— Гитарист из ансамбля. Теперь в армавирском ресторане выступает. Любит Машку, одевает, балует… Подвезло бабе, поперло.
— Ну, а к ребенку как он относится?
— Да как. Известное деле! Если уж любит - все остальное пустяк… Хорошо относится, по-родительски, справедливо.
— А парнишка, он что - действительно сероглазый?
— Сама видела, - отвечает мне пожилая сухощавая цыганка, - глаз серый, с желтизной. А личико щуплое, плаксивое, губастое…
«Мой, - соображаю я, - ну, конечно! - И чувствую торопливые тяжкие толчки в сердце: «Мой! Мой! Мой!»
И снова я хлещу водку, заливаю горе веревочкой, шатаюсь в беспамятстве по притонам.
А затем - как при вспышке магния, при слепящем свете бесшумного взрыва - возникает передо мною плачущая, разгневанная, словно вдруг постаревшая Марго.
— Что ты делаешь, подонок? - говорит она вздрагивающим голосом. - Что вытворяешь? Учти: если ты не прекратишь свой маразм, я от тебя уйду!
Так прошло полтора месяца. И наконец я очнулся.
Было это, помнится, в сумерках; уже близилась полночь. Моросил весенний дождичек, чавкала под сапогами грязь. Покачиваясь, с трудом дотащился до дому. Взглянул, запрокинул голову на наши окна (мы снимали квартиру на четвертом этаже) и увидел, что окна темны.
«Спит, наверное, - с умилением, с жалостью подумал я. - Притомилась, бедная… Господи, какая же я все-таки свинья!»
Торопливо поднялся я по лестнице. Отомкнул дверь. Вошел - и понял все. И тотчас же протрезвел.
Марго исчезла; она выполнила свою угрозу! Опустелая квартира носила следы поспешного ее отъезда. Всюду царил беспорядок: валялись клочья упаковочной бумаги, обрывки бечевок, какие-то тряпки.
На столе, на замусоленной клеенке, стояла недопитая бутылка водки, виднелась пепельница, густо набитая окурками. А рядом - белел конверт.
Это было письмо Копченого, я узнал его сразу.
Марго вернула его мне, как бы говоря этим, как бы давая понять: «Все кончено. Теперь - проваливай!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60