А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


- Ладно, - сказала готовым сорваться голосом. - Что ты хочешь? Чего ты добиваешься?
- Завтрака, - буркнул я, накладывая в тарелку остывший кусок яичницы. Есть мне не хотелось, мешал утробный восторг, описанный Званцевым. Есть же люди, которые и в опасности умеют жить! Мы же жуем свою еду, потому что желаем жить. Но не живем как те, прежние, которые приходили на эту землю с одной-единственной целью: вкусно и обильно поесть.
Как жаль.
И вот школа, мертвая скука, похабная физиономия Федорчука. На большой перемене он отлавливает меня в сортире.
- Вот что, Дерябин...
- Да пошел ты... - Я пытаюсь пройти, он загораживает дверь.
- Будешь драться? Давай, только подумай: а что потом? То-то... Я всю жизнь ощущаю себя кандидатов в нашу партию, Дерябин. Хочешь верь, хочешь нет. Твое дело. И как будущий партиец я хочу рассказать тебе свою программу...
- Да на... мне твоя программа? Мудак! - Все во мне клокочет и пузырится, я готов размазать его по зеленой стене сортира.
- Э-э, нет, товарищ Дерябин. Или ты предпочел бы, чтобы тебя именовали господином? Ладно. Ты - враг нашей партии, власти, мой. Хорошо, господин Дерябин. Я к тому, что данная часть моей жизни посвящена твоему разоблачению. Я докажу, что ты враг. Я не успокоюсь до тех пор, пока не прозвучат слова приговора по твоему делу. Я надеюсь, что тебя расстреляют.
У него сморщенное, словно печеное яблоко, лицо. Глаза исчезли - черные дырки подо лбом. И пена на губах. Или это мне только кажется? Его ненависть замораживает и ошеломляет. Да за что, за что, черт бы его взял! Он уже не видит меня, слова слетают из его распяленного рта, словно ядовитые жабы.
- Думаешь, папочка твой? Отчим? Этот предатель Лошкарь? Да срал я на них на всех! Ты понял? Тебя примут в школу НКВД? По блату? Да я до товарища Берии дойду, а мало будет - до товарища Сталина! Я добью тебя, я тебя доконаю, не надейся, не надейся, твой конец на пороге!
И вдруг я понимаю, догадываюсь каким-то непостижимым седьмым чувством, что этот жалкий истерик, психопат - он и в самом деле не отступится и будет добиваться моего конца любой ценой. Но почему, но - за что? И все становится прозрачным, словно тщательно вымытое стекло. Лена. Это он из-за нее. Он же Карандышев! Из "Бесприданницы". Как же я раньше этого не понял?
- Так не доставайся же ты никому? - спрашиваю, вглядываясь в его потухшее лицо.
- Понял? - Он вытирает грязным платком вспухшие губы. - Хорошо, что понял. Только учти: этого ты не докажешь. Никто не поймет, не поверит, не царский режим. У нас женщина не предмет обожания, а трактористка. Учти это, Дерябин... Живи и ожидай возмездия. - Он удаляется из сортира так, словно только что окончился торжественный прием.
Он испортит мне жизнь. Он мне ее точно испортит. И самое страшное в том, что его нельзя ни остановить, ни изменить. Его можно только убить. Невозможная мысль. Безумная. Да и не способен я, вот в чем дело...
Последний звонок. Опустошенный, выжатый, бесплотный выхожу на улицу. Домой идти не хочется. Что дом... Пустое все. У матери и отчима - свое. У меня - свое. Оба "своих" никак не соприкасаются и не пересекаются. О-ди-но-чес-тво...
Бреду вдоль кирпичной стены. Здесь помойка. Мусор, грязь, битые бутылки и банки, дурно пахнущие объедки. Две бездомные собаки роются, роются, им надо поесть, они не хотят умирать. Инстинкт. Странная мысль приходит в голову. Наш великий эксперимент... Принесет ли он благоденствие народу, мне, близким? Увижу ль я народ освобожденный... Александру Сергеевичу царь мешал. Он то его хвалил, то отбивался от тех, кто называл его, Пушкина, "рабом". "Нет, я не раб..." Он не раб. А я? Отчим? Отец покойный? Мы не рабы, рабы - не мы. Здорово сказано. Но изменилось ли что-нибудь? Пустой вопрос. Попробуй, задай... Где твоя голова, Дерябин? Нету. За такие вопросы - секир башка. Были немы, немыми и остались.
- Серж... - тихий голос сзади. Уля, нянечка, это точно она. Вот радость-то...
- Только не кидайся со всех ног, не надобно поцелуев и слез. Ты, я вижу, размышляешь. О чем?
- О судьбах России, няня... - Я откровенен. С кем еще я могу вот так, запросто?
- Это хорошо, - говорит она, а лицо, глаза - грустные-грустные. Только теперь, сегодня многое становится понятным. Я тебе сейчас скажу, ты запомнишь и поразмышляешь на досуге. - Она оглядывается. Не осторожно сторожко, словно волчица в степи, и я понимаю, что дела у нее не очень... Весь мир принял Бога через Евангелие. Его несли Апостолы Христовы. Религия Христа - католицизм, увы... Ты поймешь сейчас - почему. Да, католики шли к свету через крестовые походы, инквизицию, сожжение ведьм. Но они прорвались и обрели философию, историю, искусство. А мы приняли отвергнутое всем миром византийское православие. Угрюмую религию тугодумов и рабов царства кесаря. И даже не прикоснулись к всемирному братству. Остались сами по себе. У нас есть порошок против клопов - и это наш максимум. Но у нас нет метафизической мысли, долго не было, а когда появилась - тогда разразился Суд Божий. И вот, мы наследовали Византии и превратились в ее последний образ. Ленин, Сталин, партия, НКВД. Понял что-нибудь?
- Почти все. Но я - не согласен. Ты же сама говорила, что вера в Бога...
- Верно. Говорила. Но нельзя "правильно верить" и сотрудничать с большевиками. Да, была у нас другая церковь. Была. Ныне - уничтожена дотла. Остались приспособленцы... Бог с ним. Ничего нового я тебе не сообщила. Первое философическое письмо друга Пушкина. Чаадаева. Но согласись: если актуальное сто лет назад по-прежнему актуально - значит, что-то не так...
Я глажу ее руку и ощущаю шероховатость, морщины. Уля стареет, что ли? Сколько же ей лет?
- Сорок пять, - отвечает с улыбкой. - В наше время это уже старость. Сережа, я очень рискую, придя сюда. Кто знает этих, из НКВД? Но я не могла не прийти. Слушай...
Ее рассказ краток и невероятен. И ужасен. Меня пробирает дрожь. Оказывается, Уля не успокоилась после похорон отца. Отправилась на границу. Бывшую. Нынешняя далеко, все гордятся - ну как же, Ленинграду больше не угрожает опасность! Там ходят еще патрули милиции, войск НКВД - по старинке. Но пройти - при желании - можно. И вот, невдалеке от белоостровской линии бывшей границы, по Сестре, там, где год назад началась война и погиб отец, - обнаружила она несколько осевших могил, безымянных, без памятных знаков.
- Понимаешь... - Она смотрит на меня пронзительно, в глазах сумасшедшинка. - Мне кажется, что... Нет. Не здесь.
Невнятный стон вырывается из моей груди, я ощущаю, как вязкий холод сковывает меня с ног до головы.
- Скажи...
- Нельзя. Вот что... В ближайшее воскресение я отвезу тебя на это место. Пошла брусника первая, клюква еще маленькая, зеленая, ну, да не арестуют же нас? Набрешем чего-нибудь.
Мы договариваемся встретиться на Финляндском, утром в воскресный день, прямо на перроне, и я ухожу. Под аркой я оглядываюсь. Никого. Да не приснилась ли мне нянька и весь этот безумный разговор?
Дома все по-старому, по-прежнему, по-пустому... Мама занята стиркой, Циля бегает по коридору с бумажкой на веревочке, заметно подросший Моня вприпрыжку скачет следом с диким мяуканьем. У вешалки покуривает Кувондык.
- Яхшимисиз?
- Яхши, рахмат. Что грустный?
- Мечеть закрыли. Дурман. Опиум... - Он нещадно коверкает слова, но я уже привык и понимаю. - Куда податься мусульманину? Но я не ропщу. Аллаху акбар, понимаешь?
Это я понимаю, он как-то перевел мне арабские слова.
- А чем Аллах от Иисуса Христа отличается? - спрашиваю с интересом. Может, одно и то же? Только по-разному называется?
- Э-э, - машет он рукой. - От названия такая сила исходит. Правильное название - сильным будешь. Неправильное - слабым. Аллах - он большой. А Иса... Он младший у Аллаха. Один из многих.
- Да откуда ты знаешь? - раздосадованно спрашиваю. Я не верю ни в кого, но мне почему-то обидно. Тоже мне, оракул...
- Не ссорьтесь, товарищи, - вдруг вмешивается Циля. - И Аллах, и Христос, и Иегова, он же Адонаи, Еллогим - один бог над нами всеми.
- Над нами только товарищ Сталин, Циля Моисеевна, - произношу мрачно. Черт ее разберет... Дунин зря не скажет. Может, ей лишняя комната понадобилась - для Мони. Упечет узбека за лишнее слово, и все. Лучше ее осадить. Но каким-то внутренним чутьем понимаю, что она сказала правду.
Родители спят. На ужин опять была яичница. Мама большая рационалистка, и, пока не употребит в дело все три десятка, купленных в кооперативе, иной еды не будет. Ульяна справлялась с нею, а мы с отчимом...
Трифоновичу все равно, что есть, он неприхотлив, а мне... Мне стыдно затевать истории по таким пустякам. И вот, наевшись сей пищи богов, запираюсь и приступаю...
"Пелагея служит в торговле, она продавец в гастрономе, все ее яства ворованные, это выясняется сразу. Но вот ее история (а она словоохотливо изложила ее на следующее же утро) - эта история многое прояснила.
Рассказывала долго, заметно нервничая, Званцеву показалось, что ей давно хотелось высказаться, открыть душу, но приходилось сдерживаться, и не только из-за возможной опасности. Кому нынче интересны душевные излияния? Только-только окончился в государстве ужас, аресты, расстрелы, демонстрации с лозунгами: "Смерть врагам народа!"; да, дураков не было, последний школьный сторож понимал: террор ушел вглубь, исчез с поверхности, потому что на поверхности никого уже не осталось. Выбит командный состав армии ("Да и черт с ней, этой вражеской армией", - думал Званцев). Но с другой стороны? К стенке поставили ни в чем не повинных людей. В любом учреждении едва ли треть служащих осталась, даже дворники изменились: неулыбчивы, недружелюбны, неразговорчивы...
НКВД бдит по-прежнему. Его сущность - та же. Пелагею можно понять: в душе у нее страх, страх, страх. После революции все здесь живут в страхе...
Она происходила из купеческой семьи, обретавшейся в Екатеринбурге. Торговали мануфактурой, посудой - обиходом, одним словом. Отец был не из последних - дом стоял неподалеку от харитоновского, на той же стороне, только ближе к Главному проспекту. Дела шли успешно, накануне Февральской революции перешел купец Клюев во вторую гильдию, намеревался стать почетным гражданином. Деньги водились, планы ширились, дочь училась в гимназии, мечтала стать гимназической учительницей. Однако меньше чем через год все лопнуло и покатилось под откос. Торговлю (основную часть) конфисковали, да и чем было торговать в городе, в стране, летящей в пропасть? Спасибо, по весне восемнадцатого года успела сдать экзамены и выйти из гимназии с почетным, уже советским документом. Дальше стало совсем плохо. Большевики привезли царскую семью, поместили неподалеку, слухи из ипатьевского дома (владелец переселился, и хотя с отцом Пелагеи приятельствовал - исчез совсем, ничего о нем не было известно) доходили самые ужасные, очевидцы из горожан, оказавшихся в доме по случаю, рассказывали о матерных стишках на стенах, похабных сценках, нарисованных кое-как, о строгостях и о том, что увидеть узников никому так и не удалось. Вспомнила: Николай Николаевич Ипатьев - перед тем как окончательно сгинуть, исчезнуть, - зашел к отцу, они долго сидели за графинчиком водки и соленой рыбой, уходя, Ипатьев сказал: "Ты меня попомнишь, Игнат, из-за семьи царской большевики постреляют много людей. Ты - рядом, первый кандидат. Вон, ее хоть отправь в Москву. Там у меня тетка живет, она приютит". Отец внял. Уже на следующий день выправили паспорт на чужую фамилию и стала Зинаида Игнатьевна Клюева Пелагеей Дмитриевной Росторгуевой, мещанкой Невьянского завода. Кое-как добралась до столицы, слава богу, хоть не изнасиловали по дороге. Тетка ипатьевская, старушка древняя, приняла хорошо, приголубила, а когда пошли строгости - прописала как свою родственницу. Так и осталась Пелагея в Москве, срок пришел - и похоронила с достоинством ипатьевскую тетку.
Долго одна не была. Напросился на постой красный командир, Куня, что за имя - поди, узнай, пожили три месяца, Куня уехал и сгинул.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88