Возьмите Ленинградское управление НКВД... Сплошь еврейские фамилии, и такая идет молва... Палачи не хуже Малюты Скуратова. Но не понимают: придет время - их же и выставят виноватыми. Грузинец - долгий, длинный, весь в оспе и вместо мозга - клубок гадюк". - "Вы - традиционная антисемитка?" спросил без нажима, просто так. Еврейские проблемы интересовали мало. Обиделась: "Наоборот. Среди них много хороших, порядочных людей. А отвечать будут наравне с безумными собратьями. И мне их жаль..."
Судя по всему, у Веретенниковых сложилась довольно крепкая и устойчивая группа. Это и радовало и обнадеживало. Подавил улыбку: Дзержинский советовал использовать в работе детей. Что ж... Веретенниковы вняли завету великого инквизитора.
...Конец зимы и весну Званцев провел за письменным столом: изучал труд Дитерихса - Веретенникову-младшему удалось отыскать этот двухтомник на обыкновенном книжном развале неподалеку от Невского. Букинист лениво протянул две потрепанные книжки без переплетов и титулов, цену назвал безумную: сто рублей за каждый том. Похоже, этот пожилой человек понимал, чем торгует, а на удивленный вопрос - почему нет переплетов, ответил односложно: в таком, мол, виде и попали.
Михаил Константинович писал иначе, нежели Соколов, хотя и пользовался теми же материалами. Следователя интересовали факты и их осмысление. "Главнонадзирающего за следствием" - скорее, некая частная философия трагической истории. Из этой частной он то и дело выводил мифы, глобальные сюжеты, от которых сразу начинала болеть голова и стучало в висках. Завершая экспозицию второй главы, автор процитировал слова учительницы Клавдии Битнер. Та передавала якобы слышанные ею слова Государя: "Народ добрый, хороший, мягкий. Его смутили худые люди в этой революции. Ее заправилами являются жиды... Но это все временное, все пройдет. Народ опомнится, и снова будет порядок".
Пассаж вызывал недоумение. Государь никак не мог сказать о "худых людях в этой революции". Ибо людей "хороших" в "этой революции" не было да и быть не могло. "Всем заправляют жиды"? Пусть так, и даже наверняка. Но народ "добрый и хороший" не поддастся отбросам общества, тем более иноверцам. Если, конечно, эпитеты эти не даны народу зря. Что же до того, что "народ опомнится"... Двадцать с лишним лет прошло, а он все пребывает в беспамятстве. Не в "жидах" тут дело. Так прямо, без обиняков история не совершается. Исследователь (а Дитерихс в глазах Званцева был именно таковым) не виноватых ищет, кои мгновенно бы объяснили истоки катастрофы, причины и следствия, но - истину. Истиной в труде генерала и не пахло. Правда, несколько страниц в середине первого тома содержали подробные описания передвижений "фиата" шофера Люханова (на платформе этого грузовика лежали одиннадцать изуродованных тел членов семьи и людей) по Коптяковской дороге, местности вокруг Открытой шахты в урочище Четырех братьев, следов "работы" большевиков, предметов, найденные вокруг шахты и около нее.
Званцев читал и перечитывал эти страницы; подолгу размышлял над каждым словом, но ничего похожего на указание места сокрытия тел не находил. Где-то в середине первого тома мелькнула загадочная фраза охранника Дома особого назначения (так большевики звали дом Ипатьева) Костоусова: "Второй день приходится возиться: вчера хоронили, а сегодня перезахоранивали". "Вчера", - отмечал автор, - это 17-18 июля, "сегодня" - это в ночь на 19-е".
Но фраза эта повисла в воздухе. Дитерихс никак ее не разработал.
Второй том был целиком посвящен истории трагедии. Здесь проливался свет на многие обстоятельства (изменники, предатели, равнодушные, но и подвижники - несомненно), но на основной вопрос ответа не было. Званцев помнил первоисточник - труд самого Соколова - там таких указаний тоже не имелось.
...Из-за полуоткрытого окна доносились революционная музыка, песни и слышался гул огромной толпы, дефилировавшей посередине улицы. Люди шли плотно, яблоку негде было упасть. Такое Званцев видел впервые, зрелище производило сильное впечатление, но не тягостное, а, скорее, ошеломляющее.
- Господа... - начал негромко. - Я вынужден констатировать неудачу. Теоретическое исследование не дало ровным счетом ничего. Остается последнее: я еду в Екатеринбург. Полагаю, что осмотр местности позволит продвинуться в нашем деле. Я не исключаю, что найду кого-нибудь из участников событий. В живых. Будем надеяться, что чекисты смели еще не всех. Как только (и если) я получу обнадеживающие результаты - дам телеграмму. О тексте мы условимся.
- Что делать нам? - спросил Веретенников-старший. - Может быть, есть смысл поехать всем вместе?
- Нет. Городишко небольшой, все друг друга знают, толпа привлечет внимание. Ожидайте здесь. Всякую работу против советвласти - временно прекратите. Текст телеграммы: "Милую племяшку поздравляю с замужеством". Тогда выезжайте немедленно. Я буду встречать на перроне три дня подряд".
Мне оставалось только пожалеть, что у меня нет ни Соколова, ни Дитерихса. Но я надеялся: откровенный разговор с Татьяной приблизит решение задачи. Она найдет книги. Если их читал Званцев - прочитаю и я. Дитерихс у них был, Званцев упоминал об этом.
Я начал укладывать рукопись в папку, случайно одна из верхних страниц упала на пол и перевернулась. Я увидел строчки, твердо выведенные косым учительским почерком: "Дитерихс упоминает о "головах", увезенных Юровским в Москву под видом артиллерийских снарядов. Но это загадочное обстоятельство ничем не подтверждено". Подписи не было.
Утром я встал пораньше, чтобы приготовить завтрак - себе и маме. На следующий же день после отъезда Трифоновича она перестала появляться на кухне, целыми днями лежала на диване, обмотав голову мокрым махровым полотенцем и без конца пила кофе. Какое удовольствие она находила в этом горьком, совершенно невкусном напитке - я не понимал. Один раз я заметил, что она жадно курит, как дворник в подворотне, сжав мундштук папиросы большим и указательным пальцем. Я ничего не сказал; рана кровоточит, пройдет время, успокоится. Но успокоения так и не наступило...
Сели завтракать, я спросил о самочувствии, настроении, она вымученно улыбнулась: "Не говори глупостей. Есть такой цыганский романс: "Он уехал, он уехал..." Понимаешь? Он не посчитался ни со мной, ни с тобой. Чего же еще?" - "Но он до мозга костей - служащий Системы! - запальчиво возразил я. - Ты ведь любишь его... А любовь - это жертва". Взглянула удивленно: "А ты повзрослел... Но судить обо всем сможешь дай бог - после первого развода. Все. Я не желаю обсуждать".
Отправился на кухню, мыть посуду. Любовь... Жертва... Красивые, нет замечательные слова, они исполнены глубочайшего смысла. Если бы я понимал это год назад - Лена была бы жива. Мы бы уехали куда-нибудь, на край света, где ни антимораль, ни госбезопасность не достали бы нас... Впрочем наивно. Весьма. Троцкий скрылся в Мексике, и его достали. Ледорубом по голове. Достали бы любого, тут нечего "строить иллюзии". Ладно. Живой печется о живом. Таня вот обозначилась. Когда произношу ее имя - сердце бьется сильнее. Пока никто не видит и не слышит - можно признаться. "Татьяна, помнишь дни золотые..." А что? Может, они еще и наступят, эти дни... А потом мы почему-то расстанемся и я поставлю любимую пластинку Трифоновича: "... помню губ накрашенных страданье, в глазах твоих молчанье пустоты..." Как это, наверное, томительно и даже мучительно: любовь осталась, а любящие расстались.
На уроки идти не то чтобы не хочется (хотя - последний класс, экзамены, поступление... Куда? Сейчас я думаю, что школа НКВД осталась за горизонтом) - колом по голове эта тупая бездарная школа. Было два светоча и погасли. По-га-си-ли... Не пойду.
Долгий знакомый путь: Марсово (никогда не назову его "Жертв революции". Разве что в смысле ироническом. Вот, иду, а под ногами не жертвы, а палачи); Суворов на въезде - граф Рымникский, князь Италийский знал бы он, во что превратилась его Россия... И мост. Гулкий, длинный; слева усыпальница с гробами тех, кто не удержал, не смог; справа кирпичный домик Чудотворного Строителя. Наступил стране на горло и открыл путь Ленину. История иногда спрямляет стези... А вот и мечеть. Два минарета. Никогда боле не прокричит с их вершины муэдзин: "Аллах велик!" Незачем. Мусульмане, иудеи, православные и католики... Кто там еще? Объединяйтесь! И поднесите товарищу Сталину адрес с уверениями, что боле не верите ни во что и ни в кого, кроме него, самого, самого...
Длинная-длинная улица. Серый дом. Здесь в двух объединенных буржуазных квартирах жил вождь ленинградских рабочих, славный охотник за дичью и женщинами - Сергей Киров. Начальник Оперативного отдела Николаев, коммунист и чекист, выстрелил другу Сталина в голову. Ему велели враги народа? Из окружения вождя? Чтобы возник предлог: чистить ряды. А потом - как некогда заповедал пламенный Свердлов, "сомкнуть" их. "Тесней ряды!" От этого призыва веет могильной прохладой. На любом кладбище могильные ряды тесны до невозможности.
Поганые мысли. Лучше не думать. В конец концов нет ничего бесплоднее ненависти. Она не строительница, ненависть эта. Но тогда зачем соединил Маяковский? "Строить и... месть"? Правда, он в другом смысле. Но все равно: месть! Навязчивое слово...
Дом Лены. Привал антисоветчиков-террористов. Врагов. Как подрагивали кончики пальцев, когда собирал на асфальте оберточную бумагу... Как боялся... Дух захватывало, и ладони были мокрые. Лена... Если ты слышишь меня сейчас - знай: я и в самом деле крепок задним умом. Но я искренен. Я просто не понял, что люблю тебя. Я испугался. Но не предал. И не предам...
И снова, опять, в который уже раз - голос:
- Сережа...
Татьяна в ветхом своем пальтеце и вытертой шапчонке. Вот если бы сейчас привести ее в лучший магазин и одеть...
Вполне рогожинские мысли. Да ведь я - не Рогожин, она не Настасья Филипповна. Увы... Что мне делать, милая, добрая Лена...
- Это случайность, не бойся. Я не призрак. Ты ведь об этом подумал? Я хотела попросить тебя дочитать рукопись. Подумай. Потом мы встретимся, и я тебе скажу кое-что. Согласен?
- Дай адрес. Телефон.
- Я сама тебя найду. Не обижайся. В нашем деле - чем меньше - тем дольше. Живешь. Прощай...
Остановилась.
- Он у тебя расписку отобрал, - смотрит бездонно. - Я знаю, как все было. Ты ее уничтожил. Нам известно, что Дунин умер. Да? Теперь в самом деле прощай. - Она уходит, а я понимаю: они следили за мной. Что ж... такая работа.
"Паспорт и командировку (теперь Эрмитаж отправлял Званцева в московский Музей изобразительных искусств для изучения запасников) принесла Вера Сергеевна. Званцев сидел у радиоприемника и слушал выступление Гитлера на "Партайтаге" в Берлине. Высокий, истерический голос завораживал, удивительный по звуковой выразительности язык (Званцев свободно разговаривал и читал по-немецки) воспринимался сладкой музыкой. Вера Сергеевна села в кресло, положила документы на стол и закинула ногу на ногу; фигура у нее была удивительно гармоничная, обратил на это внимание еще при первой встрече, теперь же, отвлекаясь от Гитлера, беспомощно косил глазами. Да-а... Едва ль найдешь в России целой... Эту крылатую сентенцию великого поэта Вера Сергеевна явно опровергала. Званцев вдруг поймал себя на том, что с трудом справляется с собой.
Судя по всему, она заметила волнение собеседника (еще ни единого слова не произнесли, а беседа текла, текла - на заданную тему, это сознавали оба), улыбнулась, грудным голосом проговорила нечто вполне общее, незначительное, тем не менее Званцев вспыхнул и отвернулся. Было в ней что-то бесконечно порочное, зовущее, отталкивающее - вдруг понял это. Не Пелагея, не мидинетка с Монмартра - другое, наизнанку вывернутое, а поди, откажись... Какая прозрачная пленка, какой миг единый отделяет другой раз человека от пропасти...
- Я вам нравлюсь?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88
Судя по всему, у Веретенниковых сложилась довольно крепкая и устойчивая группа. Это и радовало и обнадеживало. Подавил улыбку: Дзержинский советовал использовать в работе детей. Что ж... Веретенниковы вняли завету великого инквизитора.
...Конец зимы и весну Званцев провел за письменным столом: изучал труд Дитерихса - Веретенникову-младшему удалось отыскать этот двухтомник на обыкновенном книжном развале неподалеку от Невского. Букинист лениво протянул две потрепанные книжки без переплетов и титулов, цену назвал безумную: сто рублей за каждый том. Похоже, этот пожилой человек понимал, чем торгует, а на удивленный вопрос - почему нет переплетов, ответил односложно: в таком, мол, виде и попали.
Михаил Константинович писал иначе, нежели Соколов, хотя и пользовался теми же материалами. Следователя интересовали факты и их осмысление. "Главнонадзирающего за следствием" - скорее, некая частная философия трагической истории. Из этой частной он то и дело выводил мифы, глобальные сюжеты, от которых сразу начинала болеть голова и стучало в висках. Завершая экспозицию второй главы, автор процитировал слова учительницы Клавдии Битнер. Та передавала якобы слышанные ею слова Государя: "Народ добрый, хороший, мягкий. Его смутили худые люди в этой революции. Ее заправилами являются жиды... Но это все временное, все пройдет. Народ опомнится, и снова будет порядок".
Пассаж вызывал недоумение. Государь никак не мог сказать о "худых людях в этой революции". Ибо людей "хороших" в "этой революции" не было да и быть не могло. "Всем заправляют жиды"? Пусть так, и даже наверняка. Но народ "добрый и хороший" не поддастся отбросам общества, тем более иноверцам. Если, конечно, эпитеты эти не даны народу зря. Что же до того, что "народ опомнится"... Двадцать с лишним лет прошло, а он все пребывает в беспамятстве. Не в "жидах" тут дело. Так прямо, без обиняков история не совершается. Исследователь (а Дитерихс в глазах Званцева был именно таковым) не виноватых ищет, кои мгновенно бы объяснили истоки катастрофы, причины и следствия, но - истину. Истиной в труде генерала и не пахло. Правда, несколько страниц в середине первого тома содержали подробные описания передвижений "фиата" шофера Люханова (на платформе этого грузовика лежали одиннадцать изуродованных тел членов семьи и людей) по Коптяковской дороге, местности вокруг Открытой шахты в урочище Четырех братьев, следов "работы" большевиков, предметов, найденные вокруг шахты и около нее.
Званцев читал и перечитывал эти страницы; подолгу размышлял над каждым словом, но ничего похожего на указание места сокрытия тел не находил. Где-то в середине первого тома мелькнула загадочная фраза охранника Дома особого назначения (так большевики звали дом Ипатьева) Костоусова: "Второй день приходится возиться: вчера хоронили, а сегодня перезахоранивали". "Вчера", - отмечал автор, - это 17-18 июля, "сегодня" - это в ночь на 19-е".
Но фраза эта повисла в воздухе. Дитерихс никак ее не разработал.
Второй том был целиком посвящен истории трагедии. Здесь проливался свет на многие обстоятельства (изменники, предатели, равнодушные, но и подвижники - несомненно), но на основной вопрос ответа не было. Званцев помнил первоисточник - труд самого Соколова - там таких указаний тоже не имелось.
...Из-за полуоткрытого окна доносились революционная музыка, песни и слышался гул огромной толпы, дефилировавшей посередине улицы. Люди шли плотно, яблоку негде было упасть. Такое Званцев видел впервые, зрелище производило сильное впечатление, но не тягостное, а, скорее, ошеломляющее.
- Господа... - начал негромко. - Я вынужден констатировать неудачу. Теоретическое исследование не дало ровным счетом ничего. Остается последнее: я еду в Екатеринбург. Полагаю, что осмотр местности позволит продвинуться в нашем деле. Я не исключаю, что найду кого-нибудь из участников событий. В живых. Будем надеяться, что чекисты смели еще не всех. Как только (и если) я получу обнадеживающие результаты - дам телеграмму. О тексте мы условимся.
- Что делать нам? - спросил Веретенников-старший. - Может быть, есть смысл поехать всем вместе?
- Нет. Городишко небольшой, все друг друга знают, толпа привлечет внимание. Ожидайте здесь. Всякую работу против советвласти - временно прекратите. Текст телеграммы: "Милую племяшку поздравляю с замужеством". Тогда выезжайте немедленно. Я буду встречать на перроне три дня подряд".
Мне оставалось только пожалеть, что у меня нет ни Соколова, ни Дитерихса. Но я надеялся: откровенный разговор с Татьяной приблизит решение задачи. Она найдет книги. Если их читал Званцев - прочитаю и я. Дитерихс у них был, Званцев упоминал об этом.
Я начал укладывать рукопись в папку, случайно одна из верхних страниц упала на пол и перевернулась. Я увидел строчки, твердо выведенные косым учительским почерком: "Дитерихс упоминает о "головах", увезенных Юровским в Москву под видом артиллерийских снарядов. Но это загадочное обстоятельство ничем не подтверждено". Подписи не было.
Утром я встал пораньше, чтобы приготовить завтрак - себе и маме. На следующий же день после отъезда Трифоновича она перестала появляться на кухне, целыми днями лежала на диване, обмотав голову мокрым махровым полотенцем и без конца пила кофе. Какое удовольствие она находила в этом горьком, совершенно невкусном напитке - я не понимал. Один раз я заметил, что она жадно курит, как дворник в подворотне, сжав мундштук папиросы большим и указательным пальцем. Я ничего не сказал; рана кровоточит, пройдет время, успокоится. Но успокоения так и не наступило...
Сели завтракать, я спросил о самочувствии, настроении, она вымученно улыбнулась: "Не говори глупостей. Есть такой цыганский романс: "Он уехал, он уехал..." Понимаешь? Он не посчитался ни со мной, ни с тобой. Чего же еще?" - "Но он до мозга костей - служащий Системы! - запальчиво возразил я. - Ты ведь любишь его... А любовь - это жертва". Взглянула удивленно: "А ты повзрослел... Но судить обо всем сможешь дай бог - после первого развода. Все. Я не желаю обсуждать".
Отправился на кухню, мыть посуду. Любовь... Жертва... Красивые, нет замечательные слова, они исполнены глубочайшего смысла. Если бы я понимал это год назад - Лена была бы жива. Мы бы уехали куда-нибудь, на край света, где ни антимораль, ни госбезопасность не достали бы нас... Впрочем наивно. Весьма. Троцкий скрылся в Мексике, и его достали. Ледорубом по голове. Достали бы любого, тут нечего "строить иллюзии". Ладно. Живой печется о живом. Таня вот обозначилась. Когда произношу ее имя - сердце бьется сильнее. Пока никто не видит и не слышит - можно признаться. "Татьяна, помнишь дни золотые..." А что? Может, они еще и наступят, эти дни... А потом мы почему-то расстанемся и я поставлю любимую пластинку Трифоновича: "... помню губ накрашенных страданье, в глазах твоих молчанье пустоты..." Как это, наверное, томительно и даже мучительно: любовь осталась, а любящие расстались.
На уроки идти не то чтобы не хочется (хотя - последний класс, экзамены, поступление... Куда? Сейчас я думаю, что школа НКВД осталась за горизонтом) - колом по голове эта тупая бездарная школа. Было два светоча и погасли. По-га-си-ли... Не пойду.
Долгий знакомый путь: Марсово (никогда не назову его "Жертв революции". Разве что в смысле ироническом. Вот, иду, а под ногами не жертвы, а палачи); Суворов на въезде - граф Рымникский, князь Италийский знал бы он, во что превратилась его Россия... И мост. Гулкий, длинный; слева усыпальница с гробами тех, кто не удержал, не смог; справа кирпичный домик Чудотворного Строителя. Наступил стране на горло и открыл путь Ленину. История иногда спрямляет стези... А вот и мечеть. Два минарета. Никогда боле не прокричит с их вершины муэдзин: "Аллах велик!" Незачем. Мусульмане, иудеи, православные и католики... Кто там еще? Объединяйтесь! И поднесите товарищу Сталину адрес с уверениями, что боле не верите ни во что и ни в кого, кроме него, самого, самого...
Длинная-длинная улица. Серый дом. Здесь в двух объединенных буржуазных квартирах жил вождь ленинградских рабочих, славный охотник за дичью и женщинами - Сергей Киров. Начальник Оперативного отдела Николаев, коммунист и чекист, выстрелил другу Сталина в голову. Ему велели враги народа? Из окружения вождя? Чтобы возник предлог: чистить ряды. А потом - как некогда заповедал пламенный Свердлов, "сомкнуть" их. "Тесней ряды!" От этого призыва веет могильной прохладой. На любом кладбище могильные ряды тесны до невозможности.
Поганые мысли. Лучше не думать. В конец концов нет ничего бесплоднее ненависти. Она не строительница, ненависть эта. Но тогда зачем соединил Маяковский? "Строить и... месть"? Правда, он в другом смысле. Но все равно: месть! Навязчивое слово...
Дом Лены. Привал антисоветчиков-террористов. Врагов. Как подрагивали кончики пальцев, когда собирал на асфальте оберточную бумагу... Как боялся... Дух захватывало, и ладони были мокрые. Лена... Если ты слышишь меня сейчас - знай: я и в самом деле крепок задним умом. Но я искренен. Я просто не понял, что люблю тебя. Я испугался. Но не предал. И не предам...
И снова, опять, в который уже раз - голос:
- Сережа...
Татьяна в ветхом своем пальтеце и вытертой шапчонке. Вот если бы сейчас привести ее в лучший магазин и одеть...
Вполне рогожинские мысли. Да ведь я - не Рогожин, она не Настасья Филипповна. Увы... Что мне делать, милая, добрая Лена...
- Это случайность, не бойся. Я не призрак. Ты ведь об этом подумал? Я хотела попросить тебя дочитать рукопись. Подумай. Потом мы встретимся, и я тебе скажу кое-что. Согласен?
- Дай адрес. Телефон.
- Я сама тебя найду. Не обижайся. В нашем деле - чем меньше - тем дольше. Живешь. Прощай...
Остановилась.
- Он у тебя расписку отобрал, - смотрит бездонно. - Я знаю, как все было. Ты ее уничтожил. Нам известно, что Дунин умер. Да? Теперь в самом деле прощай. - Она уходит, а я понимаю: они следили за мной. Что ж... такая работа.
"Паспорт и командировку (теперь Эрмитаж отправлял Званцева в московский Музей изобразительных искусств для изучения запасников) принесла Вера Сергеевна. Званцев сидел у радиоприемника и слушал выступление Гитлера на "Партайтаге" в Берлине. Высокий, истерический голос завораживал, удивительный по звуковой выразительности язык (Званцев свободно разговаривал и читал по-немецки) воспринимался сладкой музыкой. Вера Сергеевна села в кресло, положила документы на стол и закинула ногу на ногу; фигура у нее была удивительно гармоничная, обратил на это внимание еще при первой встрече, теперь же, отвлекаясь от Гитлера, беспомощно косил глазами. Да-а... Едва ль найдешь в России целой... Эту крылатую сентенцию великого поэта Вера Сергеевна явно опровергала. Званцев вдруг поймал себя на том, что с трудом справляется с собой.
Судя по всему, она заметила волнение собеседника (еще ни единого слова не произнесли, а беседа текла, текла - на заданную тему, это сознавали оба), улыбнулась, грудным голосом проговорила нечто вполне общее, незначительное, тем не менее Званцев вспыхнул и отвернулся. Было в ней что-то бесконечно порочное, зовущее, отталкивающее - вдруг понял это. Не Пелагея, не мидинетка с Монмартра - другое, наизнанку вывернутое, а поди, откажись... Какая прозрачная пленка, какой миг единый отделяет другой раз человека от пропасти...
- Я вам нравлюсь?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88