.. вместо люка в
самолет, из которого выглядывало бы намазанное лицо стюардессы, Аркадьева
упиралась глазами в приглушенных тонов чужую спальню, полную застывших
шепотов и стонов, и вещей, переходивших из рук в руки под шуршание денег -
и все это оказывается предваряло таинство любви.
Аркадьева переставила вазу гвоздик с мраморного столика на середину
кофейного, жест ее будто вырвал Крупнякова из оцепенения, он приблизился,
обнял женщину за талию: Крупняков жарко дышал, тепло его тела накатывало
парными волнами, глаза Крупнякова избегали глаз Аркадьевой, руки, имитируя
ласки, вяло шевелились, как плавники: эти прикосновения вернули Аркадьеву
к реальности, вырвали из мира выездных с их символикой и неоднозначностью,
с десятилетиями выработанными ритуалами, приближавшими их к религиозной
секте; она имела в виду не случайно выехавших раз в жизни или два, а тех,
для кого поездки стали способом существования: предки китов из воды вышли
на сушу, на суше стали млекопитающими и снова вернулись в воду; выездные
начали, как все, и после долгих десятилетий эволюции превратились в особый
подвид, также разнящийся от всех прочих, как кит - млекопитающее - от
мыши.
Аркадьева тихо дышала, пестуя пустоту в себе: ни приязни, ни
антипатии к перекупщику антиквариата не испытывала - ничего - и это было
лучше, чем отвращение, и она боялась, что при шатком балансе взаимности,
воцарившейся на крупняковском диване, мгновенно может вспыхнуть
раздражение.
Крупняков по воле божьей, по наитию не пережимал, ждал терпеливо, не
допуская ложных шагов и тем приближая неизбежное.
Аркадьева глянула на часы - половина четвертого, время летело, час,
другой и муж вернется домой, - суббота, жены нет, лишнее, тянуть глупо,
она откинулась на спинку дивана и сбросила туфли легким, едва уловимым
движением.
Боже, как все просто, пронеслось в мозгу Крупнякова, упрятанном под
сводом мощного гривастого черепа.
Колодец попросил довезти его до станционной площади: если в
магазинных угодьях оставалась без его надзора Притыка, Александр
Прокофьевич Мордасов не находил себе место, будто оставил окоп на
танкоопасном направлении.
Комиссионный стараниями Колодца работал, как отлаженная машина; стены
в дранке, запыленные оконца, обшарпанные прилавки, давно немытые плафоны,
свесившиеся с испещренного трещинами потолка еще в начале пятидесятых
годов скрывали мощное стальное сердце динамо-машины, стараниями Колодца
преобразовывающей его энергию и сметливость в деньги. Таких, как Шпындро,
к Колодцу наезжало немало и он умудрялся разводить их так же легко, как
опытный диспетчер составы на забитой станции: каждый выездной всовывался в
каморку Мордасова один и в одиночестве исчезал, рискуя наскочить разве что
на Туза треф, докладывающего о житье-бытье запойного мордасовского
воинства или на Стручка, тайно стучавшего на Туза треф к вящему
удовлетворению Колодца, понимающего, что все поставлено профессионально:
безнадзорных подчиненных не имеется.
Сейчас Колодец изучал изрытый черными точками угрей затылок Филина
цвета побуревшего граната. Над воротом пиджака Филина торчала засаленная
петля вешалки, из чего следовало, что дома за Филиным не следили, при
неловком движении качнувшегося к рулю беломорника Мордасов различил
лопнувший под мышкой рукав и, в жизни не видев жену Филина и его дочерей и
его дома, удостоверился, что годы заката Филин проживет без ласки и
участия близких.
Шпындро принюхивался к смеси запахов в салоне - дух рассола,
переслоенного горлодером Филина - прикидывал, исчезнет ли смрад через день
или два или кислым привкусом зависнет над подголовниками на неделю. Машина
катила медленно, будто скорый его покупатель-литовец, спеленутый
Крупняковым, притаился под заросшим акациями забором и укоризненно
наблюдал за продвижением намеченного к продаже авто по ухабам и рытвинам
улиц, ведущих к обиталищу Мордасова.
Перед Настурцией на прилавке лежала раскрытая пудреница - в зеркале
отражалось тонкое лицо с синевой под глазами и синими же глазами, будто
принадлежавшими девочке пяти лет, невинными и готовыми полыхнуть восторгом
в любой миг. Настурция растягивала губы, показывая зубы и чуть поворачивая
голову, прикидывая, ровно ли лежит помада.
Пыль клубилась над площадью и петрушечные и укропные ряды,
составленные из грубо сколоченных ящиков, уныло серели перед такими же
серыми женщинами без возраста в одеждах различных, но безцветьем и
безликостью напоминающих униформу.
Краем глаза Настурция видела часть площади; дверь в ресторан, дверную
ручку, обмотанную тряпкой на месте уже многолетней выбоины в пластмассе;
Стручка, привалившегося к облупленному бронзовому монументу тощего
пионера, состоящего почти целиком из галстука, явно тяжелого для тонких
ножек дитя и утягивающего отрока к постаменту с надписью "Юность - наша
надежда"... Все, что виделось Настурции в зеркале пудреницы, не двигалось
и лишь по втекающей в площадь улице с бывшим названием "Алилуйка" и с
нынешним "Ударного труда" крался - иного слова не подберешь, так медленно
все происходило, - грузовик.
По другой улице, "Мартовской", не требующей переименования или во
всяком случае благополучно избежавшей его, так как кроме названия месяца
ответственные лица не усматривали подвоха, к площади подбирался автомобиль
Шпындро.
Филина одолела жажда, неизвестно как на колени ему скакнула бутылка
из-под виски со святой водой, начальник Шпындро отвинтил пробку, кадык
его, такой же гранатово бурый, что и затылок, запрыгал в такт бульканью.
Шпындро отвлекся, машина как раз выскакивала на площадь, "Алилуйка"
выплевывала на площадь грузовик и капоты машин стремительно сближались в
неизбежности столкновения.
Настурция видела в пудренице, как сине-белое рыло самосвала подмяло
легковушку, отшвырнуло в сторону, а само, неспешно, будто в воде,
преодолевая плотную среду потянулось к бронзовому пионеру, поддало
постамент и длинный конец галстука треснул, надломился, и как в
замедленной съемке стал падать вниз, как раз на голову Стручку. Стручок
видел все и мог бы, наверное, улизнуть из-под копьеразящего конца
галстука, но давно смирившись с неизбежностью жизненных проявлений любого
свойства покорно ждал, пока его пропитанная многолетними потами кепка
примет удар гипсового куска.
Тишина... и вдруг заголосили укропные и петрушечные ряды, форточка
над Настурцией ожила ором, продавщица вскочила, выронила пудреницу и,
ужаснувшись, увидела - зеркало вдребезги. Быть беде!
Крупняков старался не замечать жену Шпындро и ждал, когда же окунется
в знакомое ощущение, а именно: вот она подходит к входным дверям,
сбрасывает цепочку, тянет на себя бронзовую, покалывающую финтифлюшками
ладонь ручку, открывается площадка, шахта лифта в панцирных сетках
кроватей сороковых годов, неловкие слова, поддельный поцелуй, хлопает
дверь лифта, хлопает входная дверь - ушла! и облегчение снисходит на
Крупнякова, развалившегося в халате и окидывающего ласковым взором вечную
забитость своего жилья.
Аркадьева замерла у окна: хорошо, что хоть молчит, думала, станет
балаболить, нарываться на похвалы, затеет дурацкий разговор о будущем или
попытается утопить ее в смешках. Неловкости не было, пустая, но пристойная
тишина, как после тяжелой болезни, когда приходишь в себя или как после
невосполнимой утраты, когда скорбь на излете и все большую власть забирает
смирение.
Из-под халата Крупнякова торчали белые, по-мужски не привлекательные
ноги, на икрах голубели вены, вскользь разглядывая их, Аркадьева
допускала, что Крупняков и в самом деле живал и мальчиком в золотых
кудрях, слушающим сказки и вымазывающим пухлый рот шоколадом. Не мог же он
сразу родиться спекулянтом, и она не могла, и муж не мог. Их сделали
такими исподволь, постепенно, невзначай, но и то правда - они не
сопротивлялись. Сказки горшковых лет Крупнякова! Эко куда ее занесло, а ее
сказки, где неприметная кроха Наташа выбирала самых честных и чистых
потому, что они всегда побеждали. В сказках! Хуже Крупнякова у нее не
бывало, то есть не так уж он плох, но фальшив насквозь, без видов на
исправление, встречались ей всякие-разные: изломанные, избитые жизнью,
покореженные до неузнаваемости, но оставалось и в них что-то человеческое.
Для того и близость, чтоб всплыло давно погрузившееся в ил, сдавленный
толщей лет. Крупняков слабость в себе выжег каленым железом, как выжгли
она и муж и те, кто их окружал. Осуждать легко, но что ж им делать?
Однажды продав душу дьяволу, заявиться к нему и требовать душу назад.
Глупо...
Крупняков тяготится бездействием.
- Вызвать такси!... - Смутился, подобрал ноги до того широко
раскинутые на ковре.
Выпроваживает. Аркадьева осмотрела себя в зеркале. Сколько еще
выдасться колобродить? При всех усилиях не больше десятка лет, а что такое
десяток...
- Что такое десяток лет? - Смешливо тронула Крупнякова за плечо.
- Две пятилетки!
Аркадьева согласно покачала головой: верно, ни прибавить, ни убавить.
- Сказать, чего ты больше всего хочешь сейчас? - И не дожидаясь
ответа. - Чтоб раскрылась дверь, сначала входная, потом лифта, потом
хлопок одной и другой и ты один.
- Ну, брось, - неуверенно возразил Крупняков.
В чем не откажешь, умел натурально стесняться, будто смущение и
впрямь обязывало его к добрым поступкам, но нет, дальше смущения,
выраженного игрой мышц лица, дело не шло.
Аркадьева приблизилась: добить его? А почему бы нет, ее-то никто не
щадил и среди тех, кто дружил с мужем пощада - слово дурацкое, да и куда
ни посмотри - милосердие забито крест накрест неструганными досками, как
окна заброшенных домов в деревнях. Аркадьева заглянула в глаза Крупнякову,
поворошила волосы:
- Ничего тут нет особенного, я тоже после всего только и мечтаю:
скорее бы ушел, кто бы ни был.
Крупняков смотрел на эту благополучную, устрашающе привлекательную
женщину и объяснил себе, почему она ездит, а он нет: никаких тормозов, ни
норм, ни страхов, он хоть изредка испытывает сомнения, а она нет, он -
слабак в глубине души, а она из железа, ее мир всего на двух китах:
совесть - выдумка глупцов - раз, и все продается - два. Больше нет ничего.
Крупняков яростно накручивал диск телефона: занято, занято...
Аркадьева положила руку на рычаг аппарата: не надо, доеду сама...
Вытянула гвоздики из вазы, стряхнула воду со стеблей прямо на ковер,
несколько капель упало на ноги Крупнякова и побежали по рыжеватым
волоскам.
- Проводить? - Голос звучал уверенно, хозяин приходил в себя,
приподнялся во весь немалый рост, навис над хрупкой Аркадьевой. Она шла по
коридору медленно, дотрагиваясь до тумб красного дерева с фарфоровыми
статуетками, приподняла одну - пастушок играет на свирели под боком
серо-голубой коровы.
- Подаришь?
Крупняков вспотел.
- Жалко? - Аркадьева уже приоткрыла сумку.
Крупняков сглотнул слюну, кивнул, выкроил подобие улыбки.
- Ну, что ты!
Корова с пастушком нырнули в кожаную сумку, щелкнул замок, алые ногти
Аркадьевой расцветили бронзовую ручку входной двери.
Бронзового пионера посреди пыльной площади любовно называли Гриша:
встретимся в пять у Гриши и рванем в Москву.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45
самолет, из которого выглядывало бы намазанное лицо стюардессы, Аркадьева
упиралась глазами в приглушенных тонов чужую спальню, полную застывших
шепотов и стонов, и вещей, переходивших из рук в руки под шуршание денег -
и все это оказывается предваряло таинство любви.
Аркадьева переставила вазу гвоздик с мраморного столика на середину
кофейного, жест ее будто вырвал Крупнякова из оцепенения, он приблизился,
обнял женщину за талию: Крупняков жарко дышал, тепло его тела накатывало
парными волнами, глаза Крупнякова избегали глаз Аркадьевой, руки, имитируя
ласки, вяло шевелились, как плавники: эти прикосновения вернули Аркадьеву
к реальности, вырвали из мира выездных с их символикой и неоднозначностью,
с десятилетиями выработанными ритуалами, приближавшими их к религиозной
секте; она имела в виду не случайно выехавших раз в жизни или два, а тех,
для кого поездки стали способом существования: предки китов из воды вышли
на сушу, на суше стали млекопитающими и снова вернулись в воду; выездные
начали, как все, и после долгих десятилетий эволюции превратились в особый
подвид, также разнящийся от всех прочих, как кит - млекопитающее - от
мыши.
Аркадьева тихо дышала, пестуя пустоту в себе: ни приязни, ни
антипатии к перекупщику антиквариата не испытывала - ничего - и это было
лучше, чем отвращение, и она боялась, что при шатком балансе взаимности,
воцарившейся на крупняковском диване, мгновенно может вспыхнуть
раздражение.
Крупняков по воле божьей, по наитию не пережимал, ждал терпеливо, не
допуская ложных шагов и тем приближая неизбежное.
Аркадьева глянула на часы - половина четвертого, время летело, час,
другой и муж вернется домой, - суббота, жены нет, лишнее, тянуть глупо,
она откинулась на спинку дивана и сбросила туфли легким, едва уловимым
движением.
Боже, как все просто, пронеслось в мозгу Крупнякова, упрятанном под
сводом мощного гривастого черепа.
Колодец попросил довезти его до станционной площади: если в
магазинных угодьях оставалась без его надзора Притыка, Александр
Прокофьевич Мордасов не находил себе место, будто оставил окоп на
танкоопасном направлении.
Комиссионный стараниями Колодца работал, как отлаженная машина; стены
в дранке, запыленные оконца, обшарпанные прилавки, давно немытые плафоны,
свесившиеся с испещренного трещинами потолка еще в начале пятидесятых
годов скрывали мощное стальное сердце динамо-машины, стараниями Колодца
преобразовывающей его энергию и сметливость в деньги. Таких, как Шпындро,
к Колодцу наезжало немало и он умудрялся разводить их так же легко, как
опытный диспетчер составы на забитой станции: каждый выездной всовывался в
каморку Мордасова один и в одиночестве исчезал, рискуя наскочить разве что
на Туза треф, докладывающего о житье-бытье запойного мордасовского
воинства или на Стручка, тайно стучавшего на Туза треф к вящему
удовлетворению Колодца, понимающего, что все поставлено профессионально:
безнадзорных подчиненных не имеется.
Сейчас Колодец изучал изрытый черными точками угрей затылок Филина
цвета побуревшего граната. Над воротом пиджака Филина торчала засаленная
петля вешалки, из чего следовало, что дома за Филиным не следили, при
неловком движении качнувшегося к рулю беломорника Мордасов различил
лопнувший под мышкой рукав и, в жизни не видев жену Филина и его дочерей и
его дома, удостоверился, что годы заката Филин проживет без ласки и
участия близких.
Шпындро принюхивался к смеси запахов в салоне - дух рассола,
переслоенного горлодером Филина - прикидывал, исчезнет ли смрад через день
или два или кислым привкусом зависнет над подголовниками на неделю. Машина
катила медленно, будто скорый его покупатель-литовец, спеленутый
Крупняковым, притаился под заросшим акациями забором и укоризненно
наблюдал за продвижением намеченного к продаже авто по ухабам и рытвинам
улиц, ведущих к обиталищу Мордасова.
Перед Настурцией на прилавке лежала раскрытая пудреница - в зеркале
отражалось тонкое лицо с синевой под глазами и синими же глазами, будто
принадлежавшими девочке пяти лет, невинными и готовыми полыхнуть восторгом
в любой миг. Настурция растягивала губы, показывая зубы и чуть поворачивая
голову, прикидывая, ровно ли лежит помада.
Пыль клубилась над площадью и петрушечные и укропные ряды,
составленные из грубо сколоченных ящиков, уныло серели перед такими же
серыми женщинами без возраста в одеждах различных, но безцветьем и
безликостью напоминающих униформу.
Краем глаза Настурция видела часть площади; дверь в ресторан, дверную
ручку, обмотанную тряпкой на месте уже многолетней выбоины в пластмассе;
Стручка, привалившегося к облупленному бронзовому монументу тощего
пионера, состоящего почти целиком из галстука, явно тяжелого для тонких
ножек дитя и утягивающего отрока к постаменту с надписью "Юность - наша
надежда"... Все, что виделось Настурции в зеркале пудреницы, не двигалось
и лишь по втекающей в площадь улице с бывшим названием "Алилуйка" и с
нынешним "Ударного труда" крался - иного слова не подберешь, так медленно
все происходило, - грузовик.
По другой улице, "Мартовской", не требующей переименования или во
всяком случае благополучно избежавшей его, так как кроме названия месяца
ответственные лица не усматривали подвоха, к площади подбирался автомобиль
Шпындро.
Филина одолела жажда, неизвестно как на колени ему скакнула бутылка
из-под виски со святой водой, начальник Шпындро отвинтил пробку, кадык
его, такой же гранатово бурый, что и затылок, запрыгал в такт бульканью.
Шпындро отвлекся, машина как раз выскакивала на площадь, "Алилуйка"
выплевывала на площадь грузовик и капоты машин стремительно сближались в
неизбежности столкновения.
Настурция видела в пудренице, как сине-белое рыло самосвала подмяло
легковушку, отшвырнуло в сторону, а само, неспешно, будто в воде,
преодолевая плотную среду потянулось к бронзовому пионеру, поддало
постамент и длинный конец галстука треснул, надломился, и как в
замедленной съемке стал падать вниз, как раз на голову Стручку. Стручок
видел все и мог бы, наверное, улизнуть из-под копьеразящего конца
галстука, но давно смирившись с неизбежностью жизненных проявлений любого
свойства покорно ждал, пока его пропитанная многолетними потами кепка
примет удар гипсового куска.
Тишина... и вдруг заголосили укропные и петрушечные ряды, форточка
над Настурцией ожила ором, продавщица вскочила, выронила пудреницу и,
ужаснувшись, увидела - зеркало вдребезги. Быть беде!
Крупняков старался не замечать жену Шпындро и ждал, когда же окунется
в знакомое ощущение, а именно: вот она подходит к входным дверям,
сбрасывает цепочку, тянет на себя бронзовую, покалывающую финтифлюшками
ладонь ручку, открывается площадка, шахта лифта в панцирных сетках
кроватей сороковых годов, неловкие слова, поддельный поцелуй, хлопает
дверь лифта, хлопает входная дверь - ушла! и облегчение снисходит на
Крупнякова, развалившегося в халате и окидывающего ласковым взором вечную
забитость своего жилья.
Аркадьева замерла у окна: хорошо, что хоть молчит, думала, станет
балаболить, нарываться на похвалы, затеет дурацкий разговор о будущем или
попытается утопить ее в смешках. Неловкости не было, пустая, но пристойная
тишина, как после тяжелой болезни, когда приходишь в себя или как после
невосполнимой утраты, когда скорбь на излете и все большую власть забирает
смирение.
Из-под халата Крупнякова торчали белые, по-мужски не привлекательные
ноги, на икрах голубели вены, вскользь разглядывая их, Аркадьева
допускала, что Крупняков и в самом деле живал и мальчиком в золотых
кудрях, слушающим сказки и вымазывающим пухлый рот шоколадом. Не мог же он
сразу родиться спекулянтом, и она не могла, и муж не мог. Их сделали
такими исподволь, постепенно, невзначай, но и то правда - они не
сопротивлялись. Сказки горшковых лет Крупнякова! Эко куда ее занесло, а ее
сказки, где неприметная кроха Наташа выбирала самых честных и чистых
потому, что они всегда побеждали. В сказках! Хуже Крупнякова у нее не
бывало, то есть не так уж он плох, но фальшив насквозь, без видов на
исправление, встречались ей всякие-разные: изломанные, избитые жизнью,
покореженные до неузнаваемости, но оставалось и в них что-то человеческое.
Для того и близость, чтоб всплыло давно погрузившееся в ил, сдавленный
толщей лет. Крупняков слабость в себе выжег каленым железом, как выжгли
она и муж и те, кто их окружал. Осуждать легко, но что ж им делать?
Однажды продав душу дьяволу, заявиться к нему и требовать душу назад.
Глупо...
Крупняков тяготится бездействием.
- Вызвать такси!... - Смутился, подобрал ноги до того широко
раскинутые на ковре.
Выпроваживает. Аркадьева осмотрела себя в зеркале. Сколько еще
выдасться колобродить? При всех усилиях не больше десятка лет, а что такое
десяток...
- Что такое десяток лет? - Смешливо тронула Крупнякова за плечо.
- Две пятилетки!
Аркадьева согласно покачала головой: верно, ни прибавить, ни убавить.
- Сказать, чего ты больше всего хочешь сейчас? - И не дожидаясь
ответа. - Чтоб раскрылась дверь, сначала входная, потом лифта, потом
хлопок одной и другой и ты один.
- Ну, брось, - неуверенно возразил Крупняков.
В чем не откажешь, умел натурально стесняться, будто смущение и
впрямь обязывало его к добрым поступкам, но нет, дальше смущения,
выраженного игрой мышц лица, дело не шло.
Аркадьева приблизилась: добить его? А почему бы нет, ее-то никто не
щадил и среди тех, кто дружил с мужем пощада - слово дурацкое, да и куда
ни посмотри - милосердие забито крест накрест неструганными досками, как
окна заброшенных домов в деревнях. Аркадьева заглянула в глаза Крупнякову,
поворошила волосы:
- Ничего тут нет особенного, я тоже после всего только и мечтаю:
скорее бы ушел, кто бы ни был.
Крупняков смотрел на эту благополучную, устрашающе привлекательную
женщину и объяснил себе, почему она ездит, а он нет: никаких тормозов, ни
норм, ни страхов, он хоть изредка испытывает сомнения, а она нет, он -
слабак в глубине души, а она из железа, ее мир всего на двух китах:
совесть - выдумка глупцов - раз, и все продается - два. Больше нет ничего.
Крупняков яростно накручивал диск телефона: занято, занято...
Аркадьева положила руку на рычаг аппарата: не надо, доеду сама...
Вытянула гвоздики из вазы, стряхнула воду со стеблей прямо на ковер,
несколько капель упало на ноги Крупнякова и побежали по рыжеватым
волоскам.
- Проводить? - Голос звучал уверенно, хозяин приходил в себя,
приподнялся во весь немалый рост, навис над хрупкой Аркадьевой. Она шла по
коридору медленно, дотрагиваясь до тумб красного дерева с фарфоровыми
статуетками, приподняла одну - пастушок играет на свирели под боком
серо-голубой коровы.
- Подаришь?
Крупняков вспотел.
- Жалко? - Аркадьева уже приоткрыла сумку.
Крупняков сглотнул слюну, кивнул, выкроил подобие улыбки.
- Ну, что ты!
Корова с пастушком нырнули в кожаную сумку, щелкнул замок, алые ногти
Аркадьевой расцветили бронзовую ручку входной двери.
Бронзового пионера посреди пыльной площади любовно называли Гриша:
встретимся в пять у Гриши и рванем в Москву.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45