миновал
шептунов-перекурщиков, у коих меж зубов не застревало ни единое слово,
особенно, если доверяющий тайное, многозначительно подносил палец к губам,
мол, секрет, и желтопальцевых тружеников, долгие, безвозвратные годы
проведших у батарей в коридорах, и в затаенных углах тогда несло, как
мутно стремительные потоки в половодье. Через них Шпындро, случалось,
запускал нужную информацию, всякие пробные шары, но сейчас Игорь Иванович
всего лишь приветливо кивал рядовым и взводным выездной рати, отчего-то
уверовав, что полночный кофе в апартаментах Настурции - дело решенное.
Над пельменями Игорь Иванович замер, капнув любимой горчицей на край
тарелки: не звонил матери, забыл, мама нездорова, а он... ах, крутня,
крутня.
Филин раздавленной лягушкой корчился на больничной койке: пугали
провода, внезапные приходы медсестры, инъекции в безмолвии. Нестерпимо
тянуло курить, хотелось отдалить час прихода врача-женщины лет тридцати
пяти как раз из тех, что всю жизнь завораживали Филина, войдет в палату,
задерет ему рубаху и уткнет стетоскоп в русалок, обласканных знойными
ухажерами, мирно проживающими на груди и брюхе Филина вот уже столько лет.
Филин сгорал от стыда, удивляясь неизвестно откуда взявшейся робости. Если
б врач пошутила или как-то дала понять, что русалки Филина - дело
житейское, с кем не случается по молодости, по глупости, но врач молчала,
внимательно слушала и водила чуткой кругляшкой по вызывающим русалочьим
формам, не выказывая удивления, будто у каждого, кого ей выпадало
обследовать, такая же галерея на груди.
Жена уже ушла, оставив полагающуюся передачу, дочери еще не
появлялись и Филин живо представил, как сестры, переругиваясь утрясали
расписание посещений любимого родителя. Курить хотелось нестерпимо.
У меня инфаркт?
Врач молчит, только водит прохладным зевом, вбирающим шумы и хрипы
филинской груди, едва касаясь испещренной наколками кожи. Так и не
выстроил дачу, не успел, а даже если бы успел - поздно, здесь все приходит
слишком поздно. Не помогла старуха загородная, да он толком и не успел
припасть к ее водице. А вечер выдался вчера редкостный. Девица льнула,
напоминая давние годы и не припомнить, когда он так веселился в последний
раз, одно точно: тысячу лет назад; и вот расплата, силенки на исходе, вся
жизнь просочилась сквозь щели кабинетного паркета.
В коридоре шаги, Филин натянул одеяло, приткнув казенно пахнущий край
к подбородку, будто убедив себя, что не даст оголить картинные грудь и
брюхо, хоть режь.
Вошла старшая. Филин кивнул дочери, села на край кровати, говорить
уже много лет по-человечески не выпадало, то один огрызнется, то другая
рявкнет. Его дочь! Надо же, плод любви. Филин тяжело вздохнул: ах если б
курнуть, ничего не надо, ни вчерашней павы, ни даров Шпындро, ни дачи,
только б беломорину и клуб дыма, чтоб пополз внутрь.
Сердце не беспокоило, но на вопрос дочери болит ли, Филин ответил
утвердительно, сам не зная, зачем соврал. Все равно их отношения не
изменишь, слишком наворочено, всей жизни не хватит их поправить, а той
малости, что осталась и подавно...
Филин хотел шепнуть: раздобудь покурить, но остерегся - не принесет,
к тому же такой просьбой он сразу потеряет в ее глазах - не может
противостоять желаниям, как и она, тогда по какому праву орет, если дочь
возвращается под утро, чем он лучше, и даже, если б решился на утрату
привилегии выволочек ради папирос, ради всего единственной беломорины и
тогда отношения не восстановишь, уже миновала пора, когда общая тайна,
вроде запретного курения, могла б объединить. Узы родства перемолоты в
прах, и то сказать, топтал девку как мог, но для ее же блага, не ради
удовольствия: хотел, чтоб все вышло, как по-писаному: выездной муж - уж и
наметил тот, тот и тот - благополучная жизнь, а ей видишь ли нравиться
должен, как объяснишь, что без копейки взвоешь при самом что ни на есть
красавце.
Старшая сувка подобрала красивые ноги, старалась сидеть спиной к
окну, так, чтобы свет мутного дня не падал на разрисованное лицо, чтоб
черты его тонули в тени, лишь бы не раздражать отца. Полный, натужно
дышащий человек бесспорно ее отец; в незапамятные времена обнял ее мать и
случилась сувка и девушку любили, и наряжали в яркое и привозное и
фотографировали по поводу и без повода, а потом возникли первые трещины,
побежали, завертелись и рухнули симпатии, доверие, все-все, что связывает
с людьми, давшими тебе жизнь, единственно общим стало глухое раздражение и
постоянное обоюдное недоверие. Дочь не могла превозмочь безразличия, и не
старалась и Филин благодарил ее мысленно: хватило ума не устраивать
спектакль скорби и на том спасибо.
Совка выдохнула, что с утра объявился Шпындро, волновался, узнавал,
не надо ли чего.
Вот, кто сгорает в искреннем участии, усмехнулся Филин, Шпындро, будь
такая возможность, ежеминутно бомбил бы больницу звонками, справляясь о
состоянии здоровья начальника; удивится же Шпындро, узнав, какая складка
на деле, но это когда еще всплывет на свет божий, а пока...
Дочь поставила в тумбочку сверток, подчеркивая особенным дрожанием
ресниц, что это не из рук матери, а ее личная передача.
- Хочешь курить?
Робости в ее голосе Филин не слышал уже с десяток лет, молчал,
вцепившись в край одеяла и пытаясь не взорваться - запах дорогущей
парфюмерии наполнял палату, густея с каждой минутой.
- Хочешь курить? - повторила дочь, лязгнул замок сумки, появилась
пачка "Беломора".
У Филина выступили слезы, щелчок дамской зажигалки, дочь отвернулась,
терпеливо ждала, пока отец наслаждался папиросой... окурок выбросила в
форточку, тщательно проветрила, смочила вафельное полотенце, повесила на
спинку стула, пачку папирос упрятала под матрас у изголовья, извлекла
флакон духов и горьковатый запах забил следы дымного смрада.
Вот для чего она так надушилась, подумал Филин, и снова защипало
глаза.
Поминки у Мордасова могли соперничать с коронацией среднего монарха:
балычок - янтарная слеза, киндзмараули грузрозлива; водка - белое вино
согласно Стручку - хоть залейся, хунгарский салями, маслины мелкие, иссиня
черные для знатоков, икряка красная и черная, лососевые от нежно розовых,
как лепестки гладиолусов до алых с прожелтью, обилие трав, стебли черемши
с двухцветный деловой карандаш толщиной, фиолетовый чеснок и еще закуски
южного происхождения, перепавшие Колодцу после деловых контактов с
куражиными людьми.
Настурция притулилась рядом со Шпындро и грусть ее, и хлопотливое
выбегание на кухню никак не затушевывали очевидное: она рада Шпындро,
рада, что он рядом, и как ни прискорбно, но чужое несчастье позволило этим
двоим встретиться раньше оговоренного срока, разве не судьба...
Шпындро знал в лицо кроме Мордасова и Притыки еще Боржомчика,
припомнив, как переломленный пополам официант метался меж столов в
субботний вечер. Собралось человек двадцать.
Официальная церемония еще не началась.
Соседи Шпындро с исступлением обсуждали, где вкуснее отобедать,
назывались приличествующие места, сыпались доводы и контрдоводы, со
стороны казалось, эти люди никогда не ели досыта или только что пережили
голодные годы. Названия ресторанов, как кодовые слова, как особенные
пароли срывались с их уст. Недавние обеды и вновь открытые кабаки с их
плюсами и минусами обсуждались так рьяно, так пенно с выбрызгом слюны, как
не спорят творцы, отстаивающие достоинства - мнимые или подлинные - своих
детищ.
Во главе стола, раскинув руки по обтянутому скатертью торцу, будто
желая сжать стол, в черном пиджаке и таком же галстуке мрачно восседал
Мордасов. Глаза его перепрыгивали с блюда на блюдо с салатниц на судаки с
соусами, губы едва заметно шевелились, будто Мордасов проверял, не упущено
ли самое важное, время от времени ронял односложно:
- Грибы!
И Настурция вспархивала из-за стола.
- Бастурма!
И выбегала другая девица, еще более Настурции притягивающая взоры:
пепельноволосая, гибкая, сидевшая рядом с бесформенной толстухой с жидкими
космами, густо крашенными хной. Шпындро не знал, что на поминках, отложив
вечерненочные промыслы, присутствовала собственной персоной дочь квасницы,
отпрыск Рыжухи бесспорно превосходила всех женщин застолья во много крат.
Наконец Мордасов поднялся, воцарилась тишина. За окном тявкали псы,
от станции доносился свистящий вой электричек, детские писки и взрослые
выкрики неслись из соседних дворов. Мордасов молчал и неожиданно для всех
примолкли псы, унеслись электрички, даже дети смолкли, как по команде, и
опустилась мертвая, иначе говоря, гробовая тишина, как нельзя более
подходящая моменту. Мордасов нервничал и это удивляло Шпындро: Колодец
никогда не терял выдержки, славился стальной хваткой и деньги вышибал
отовсюду, выжимал досуха, не в последнюю очередь благодаря стойкости духа.
- Умерла Мария Игнатьевна, - Колодец обвел присутствующих взглядом и
сообразил одновременно со Шпындро, что никто никогда не знал, каковы
имя-отчество бабушки Мордасова, Колодец оценил выдержку и такт
поминальщиков, набрал воздуха и уточнил, - умерла моя бабуля.
Губы его скривились и, чтоб публично не разрыдаться, он вцепился в
рюмку водки и, опрокинув ее, долго не отрывал хрустальную чарку от
бескровных губ.
На комоде в цветах черно-белый портрет Марии Игнатьевны, перед фото в
багетной рамке наполненная до краев рюмка. Пальцы длинные и короткие,
ухоженные и в заусенцах, тонкие и толстые ухватили рюмки с белым вином и
ждали команды Мордасова. Колодец, в который раз переживая утрату,
соображал медленно и тогда пепельноволосая женщина, сотканная из
решимости, приправленной злостью лихой, с хулиганской бесшабашностью,
провозгласила:
- Помянем добрую душу Марь Игнатьну!
Выпили, зазвенели приборы, Шпындро наклонился к Настурции, шепнул,
кивая на пепельноволосую:
- Кто это?
- Проститутка, - обыденно выдохнула в ответ Притыка, пользуясь
голодным оживлением.
- Как? - не понял Шпындро, хотя вовсе не считался наивным. - Какая?
- Валютная! Господи, неужто не ясно. Балыка положить? - Настурция
прильнула теплым бедром к Шпындро и тот оттаял, хотя за миг до этого
обозлился: компашка! впрочем, знал, куда шел, и стол, если по
справедливости, компенсировал с лихвой любой моральный урон. После первой
гости ели активно, но с налетом приличия, не забывая хранить скорбное
выражение лиц.
Мордасов рассматривал жующие физиономии с любопытством, как дитя,
впервые попавшее в зоопарк, зверей. Мордасов сам не ел, но орлиным взором
следил, чтоб всем подкладывали, и Боржомчик одновременно гость - ровня
всем - и в то же время профессионал успевал обласкать каждого, не допуская
оголения тарелок.
Сосед уронил блестящую маслину на брюки Шпындро. Игорь Иванович
опустил глаза и увидел черное пятно.
- Звиняйте, - весело повинился набитый названиями ресторанов сосед
Шпындро.
Шпындро кивнул, едва заметно, без приветливости. Настурция посыпала
пятно солью, Шпындро показалось, что она задержала ладонь на его ноге.
Произносили поминальные слова, из коих Шпындро узнал, как рос
Мордасов, как покойная содержала внука, не имея средств к существованию,
как не пренебрегала любым заработком, лишь бы вывести внучка в люди.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45
шептунов-перекурщиков, у коих меж зубов не застревало ни единое слово,
особенно, если доверяющий тайное, многозначительно подносил палец к губам,
мол, секрет, и желтопальцевых тружеников, долгие, безвозвратные годы
проведших у батарей в коридорах, и в затаенных углах тогда несло, как
мутно стремительные потоки в половодье. Через них Шпындро, случалось,
запускал нужную информацию, всякие пробные шары, но сейчас Игорь Иванович
всего лишь приветливо кивал рядовым и взводным выездной рати, отчего-то
уверовав, что полночный кофе в апартаментах Настурции - дело решенное.
Над пельменями Игорь Иванович замер, капнув любимой горчицей на край
тарелки: не звонил матери, забыл, мама нездорова, а он... ах, крутня,
крутня.
Филин раздавленной лягушкой корчился на больничной койке: пугали
провода, внезапные приходы медсестры, инъекции в безмолвии. Нестерпимо
тянуло курить, хотелось отдалить час прихода врача-женщины лет тридцати
пяти как раз из тех, что всю жизнь завораживали Филина, войдет в палату,
задерет ему рубаху и уткнет стетоскоп в русалок, обласканных знойными
ухажерами, мирно проживающими на груди и брюхе Филина вот уже столько лет.
Филин сгорал от стыда, удивляясь неизвестно откуда взявшейся робости. Если
б врач пошутила или как-то дала понять, что русалки Филина - дело
житейское, с кем не случается по молодости, по глупости, но врач молчала,
внимательно слушала и водила чуткой кругляшкой по вызывающим русалочьим
формам, не выказывая удивления, будто у каждого, кого ей выпадало
обследовать, такая же галерея на груди.
Жена уже ушла, оставив полагающуюся передачу, дочери еще не
появлялись и Филин живо представил, как сестры, переругиваясь утрясали
расписание посещений любимого родителя. Курить хотелось нестерпимо.
У меня инфаркт?
Врач молчит, только водит прохладным зевом, вбирающим шумы и хрипы
филинской груди, едва касаясь испещренной наколками кожи. Так и не
выстроил дачу, не успел, а даже если бы успел - поздно, здесь все приходит
слишком поздно. Не помогла старуха загородная, да он толком и не успел
припасть к ее водице. А вечер выдался вчера редкостный. Девица льнула,
напоминая давние годы и не припомнить, когда он так веселился в последний
раз, одно точно: тысячу лет назад; и вот расплата, силенки на исходе, вся
жизнь просочилась сквозь щели кабинетного паркета.
В коридоре шаги, Филин натянул одеяло, приткнув казенно пахнущий край
к подбородку, будто убедив себя, что не даст оголить картинные грудь и
брюхо, хоть режь.
Вошла старшая. Филин кивнул дочери, села на край кровати, говорить
уже много лет по-человечески не выпадало, то один огрызнется, то другая
рявкнет. Его дочь! Надо же, плод любви. Филин тяжело вздохнул: ах если б
курнуть, ничего не надо, ни вчерашней павы, ни даров Шпындро, ни дачи,
только б беломорину и клуб дыма, чтоб пополз внутрь.
Сердце не беспокоило, но на вопрос дочери болит ли, Филин ответил
утвердительно, сам не зная, зачем соврал. Все равно их отношения не
изменишь, слишком наворочено, всей жизни не хватит их поправить, а той
малости, что осталась и подавно...
Филин хотел шепнуть: раздобудь покурить, но остерегся - не принесет,
к тому же такой просьбой он сразу потеряет в ее глазах - не может
противостоять желаниям, как и она, тогда по какому праву орет, если дочь
возвращается под утро, чем он лучше, и даже, если б решился на утрату
привилегии выволочек ради папирос, ради всего единственной беломорины и
тогда отношения не восстановишь, уже миновала пора, когда общая тайна,
вроде запретного курения, могла б объединить. Узы родства перемолоты в
прах, и то сказать, топтал девку как мог, но для ее же блага, не ради
удовольствия: хотел, чтоб все вышло, как по-писаному: выездной муж - уж и
наметил тот, тот и тот - благополучная жизнь, а ей видишь ли нравиться
должен, как объяснишь, что без копейки взвоешь при самом что ни на есть
красавце.
Старшая сувка подобрала красивые ноги, старалась сидеть спиной к
окну, так, чтобы свет мутного дня не падал на разрисованное лицо, чтоб
черты его тонули в тени, лишь бы не раздражать отца. Полный, натужно
дышащий человек бесспорно ее отец; в незапамятные времена обнял ее мать и
случилась сувка и девушку любили, и наряжали в яркое и привозное и
фотографировали по поводу и без повода, а потом возникли первые трещины,
побежали, завертелись и рухнули симпатии, доверие, все-все, что связывает
с людьми, давшими тебе жизнь, единственно общим стало глухое раздражение и
постоянное обоюдное недоверие. Дочь не могла превозмочь безразличия, и не
старалась и Филин благодарил ее мысленно: хватило ума не устраивать
спектакль скорби и на том спасибо.
Совка выдохнула, что с утра объявился Шпындро, волновался, узнавал,
не надо ли чего.
Вот, кто сгорает в искреннем участии, усмехнулся Филин, Шпындро, будь
такая возможность, ежеминутно бомбил бы больницу звонками, справляясь о
состоянии здоровья начальника; удивится же Шпындро, узнав, какая складка
на деле, но это когда еще всплывет на свет божий, а пока...
Дочь поставила в тумбочку сверток, подчеркивая особенным дрожанием
ресниц, что это не из рук матери, а ее личная передача.
- Хочешь курить?
Робости в ее голосе Филин не слышал уже с десяток лет, молчал,
вцепившись в край одеяла и пытаясь не взорваться - запах дорогущей
парфюмерии наполнял палату, густея с каждой минутой.
- Хочешь курить? - повторила дочь, лязгнул замок сумки, появилась
пачка "Беломора".
У Филина выступили слезы, щелчок дамской зажигалки, дочь отвернулась,
терпеливо ждала, пока отец наслаждался папиросой... окурок выбросила в
форточку, тщательно проветрила, смочила вафельное полотенце, повесила на
спинку стула, пачку папирос упрятала под матрас у изголовья, извлекла
флакон духов и горьковатый запах забил следы дымного смрада.
Вот для чего она так надушилась, подумал Филин, и снова защипало
глаза.
Поминки у Мордасова могли соперничать с коронацией среднего монарха:
балычок - янтарная слеза, киндзмараули грузрозлива; водка - белое вино
согласно Стручку - хоть залейся, хунгарский салями, маслины мелкие, иссиня
черные для знатоков, икряка красная и черная, лососевые от нежно розовых,
как лепестки гладиолусов до алых с прожелтью, обилие трав, стебли черемши
с двухцветный деловой карандаш толщиной, фиолетовый чеснок и еще закуски
южного происхождения, перепавшие Колодцу после деловых контактов с
куражиными людьми.
Настурция притулилась рядом со Шпындро и грусть ее, и хлопотливое
выбегание на кухню никак не затушевывали очевидное: она рада Шпындро,
рада, что он рядом, и как ни прискорбно, но чужое несчастье позволило этим
двоим встретиться раньше оговоренного срока, разве не судьба...
Шпындро знал в лицо кроме Мордасова и Притыки еще Боржомчика,
припомнив, как переломленный пополам официант метался меж столов в
субботний вечер. Собралось человек двадцать.
Официальная церемония еще не началась.
Соседи Шпындро с исступлением обсуждали, где вкуснее отобедать,
назывались приличествующие места, сыпались доводы и контрдоводы, со
стороны казалось, эти люди никогда не ели досыта или только что пережили
голодные годы. Названия ресторанов, как кодовые слова, как особенные
пароли срывались с их уст. Недавние обеды и вновь открытые кабаки с их
плюсами и минусами обсуждались так рьяно, так пенно с выбрызгом слюны, как
не спорят творцы, отстаивающие достоинства - мнимые или подлинные - своих
детищ.
Во главе стола, раскинув руки по обтянутому скатертью торцу, будто
желая сжать стол, в черном пиджаке и таком же галстуке мрачно восседал
Мордасов. Глаза его перепрыгивали с блюда на блюдо с салатниц на судаки с
соусами, губы едва заметно шевелились, будто Мордасов проверял, не упущено
ли самое важное, время от времени ронял односложно:
- Грибы!
И Настурция вспархивала из-за стола.
- Бастурма!
И выбегала другая девица, еще более Настурции притягивающая взоры:
пепельноволосая, гибкая, сидевшая рядом с бесформенной толстухой с жидкими
космами, густо крашенными хной. Шпындро не знал, что на поминках, отложив
вечерненочные промыслы, присутствовала собственной персоной дочь квасницы,
отпрыск Рыжухи бесспорно превосходила всех женщин застолья во много крат.
Наконец Мордасов поднялся, воцарилась тишина. За окном тявкали псы,
от станции доносился свистящий вой электричек, детские писки и взрослые
выкрики неслись из соседних дворов. Мордасов молчал и неожиданно для всех
примолкли псы, унеслись электрички, даже дети смолкли, как по команде, и
опустилась мертвая, иначе говоря, гробовая тишина, как нельзя более
подходящая моменту. Мордасов нервничал и это удивляло Шпындро: Колодец
никогда не терял выдержки, славился стальной хваткой и деньги вышибал
отовсюду, выжимал досуха, не в последнюю очередь благодаря стойкости духа.
- Умерла Мария Игнатьевна, - Колодец обвел присутствующих взглядом и
сообразил одновременно со Шпындро, что никто никогда не знал, каковы
имя-отчество бабушки Мордасова, Колодец оценил выдержку и такт
поминальщиков, набрал воздуха и уточнил, - умерла моя бабуля.
Губы его скривились и, чтоб публично не разрыдаться, он вцепился в
рюмку водки и, опрокинув ее, долго не отрывал хрустальную чарку от
бескровных губ.
На комоде в цветах черно-белый портрет Марии Игнатьевны, перед фото в
багетной рамке наполненная до краев рюмка. Пальцы длинные и короткие,
ухоженные и в заусенцах, тонкие и толстые ухватили рюмки с белым вином и
ждали команды Мордасова. Колодец, в который раз переживая утрату,
соображал медленно и тогда пепельноволосая женщина, сотканная из
решимости, приправленной злостью лихой, с хулиганской бесшабашностью,
провозгласила:
- Помянем добрую душу Марь Игнатьну!
Выпили, зазвенели приборы, Шпындро наклонился к Настурции, шепнул,
кивая на пепельноволосую:
- Кто это?
- Проститутка, - обыденно выдохнула в ответ Притыка, пользуясь
голодным оживлением.
- Как? - не понял Шпындро, хотя вовсе не считался наивным. - Какая?
- Валютная! Господи, неужто не ясно. Балыка положить? - Настурция
прильнула теплым бедром к Шпындро и тот оттаял, хотя за миг до этого
обозлился: компашка! впрочем, знал, куда шел, и стол, если по
справедливости, компенсировал с лихвой любой моральный урон. После первой
гости ели активно, но с налетом приличия, не забывая хранить скорбное
выражение лиц.
Мордасов рассматривал жующие физиономии с любопытством, как дитя,
впервые попавшее в зоопарк, зверей. Мордасов сам не ел, но орлиным взором
следил, чтоб всем подкладывали, и Боржомчик одновременно гость - ровня
всем - и в то же время профессионал успевал обласкать каждого, не допуская
оголения тарелок.
Сосед уронил блестящую маслину на брюки Шпындро. Игорь Иванович
опустил глаза и увидел черное пятно.
- Звиняйте, - весело повинился набитый названиями ресторанов сосед
Шпындро.
Шпындро кивнул, едва заметно, без приветливости. Настурция посыпала
пятно солью, Шпындро показалось, что она задержала ладонь на его ноге.
Произносили поминальные слова, из коих Шпындро узнал, как рос
Мордасов, как покойная содержала внука, не имея средств к существованию,
как не пренебрегала любым заработком, лишь бы вывести внучка в люди.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45