А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 


— Отлично. Отлично. Хорошо. Четыре. Пять.
«Вот парадный подъезд…»
— Ознобишин!
Тут уж наперед пять. Славушка выбирается из-за парты, уверенный в успехе, неторопливо подходит к столу, в руках узенькая книжечка, он всю ночь повторял стихи, не зубрил, не читал, — повторял, вслушиваясь в ночной весенний шум, знает наизусть, как символ веры.
— Наизусть!
— Конечно, Иван Фомич.
— Прошу.
Черный вечер.
Белый снег.
Ветер, ветер!
На ногах не стоит человек…
— Это о чем?
— О России.
— Гм…
Свобода, свобода,
Эх, эх, без креста!
Катька с Ванькой занята -
Чем, чем занята?…
— Погодите. Чем занята?
Славушка не может остановиться, стихи влекут мальчика помимо его воли.
Товарищ, винтовку держи, не трусь!
Пальнем-ка пулей в святую Русь -
В кондовую,
В избяную,
В толстозадую…
— Довольно!
Запрокинулась лицом,
Зубки блещут жемчугом…
Ах ты, Катя, моя Катя,
Толстоморденькая…
В кружевном белье ходила -
Походи-ка, походи!
С офицерами блудила -
Поблуди-ка, поблуди!
— Довольно!
Эх, эх, поблуди!
Сердце екнуло в груди!
Славушка не может остановиться. Голос звенит на самых высоких нотах. Иван Фомич скрещивает на груди руки: говори, говори, тебе же хуже. Славушка ужасается и читает:
Ох, товарищи, родные,
Эту девку я любил…
Ночки черные, хмельные.
С этой девкой проводил…
Из-за удали бедовой
В огневых ее очах,
Из-за родинки пунцовой
Возле правого плеча…
Многие хихикают, хотя толком никто ничего не понимает.
Шаг держи революцьонный!
Близок враг неугомонный!
Вот тебе и старший класс трудовой школы. За окном весенний день, чирики-пузырики, благорастворение воздухов, а здесь, в четырех стенах, загадочная, неподвижность Ивана Фомича и, как дощечки в иконостасе, деревянные лица деревенских мальчиков.
Впереди — с кровавым флагом,
И за вьюгой невидим,
И от пули невредим,
Нежной поступью надвьюжной,
Снежной россыпью жемчужной,
В белом венчике из роз -
Впереди — Исус Христос.
— Садитесь!
Иван Фомич молчит. Долго молчит. Выходит из-за стола, руки за спину.
— Так, так… — И быстро руку к Славушке. — Что это за стихи? Дайте-ка… — Небрежно перелистывает книжечку. — Д-да… Ну что ж… — Медленно прохаживается, медленно говорит: — Мне встречался этот поэт… Нарисовать образы своих современников не так-то просто. Это лучше удавалось представителям русской демократической интеллигенции. Затем наступил упадок, поэзия стала пренебрегать интересами общества… — Иван Фомич глядит на мальчика сверху вниз. — Вам известно, что такое decadentia? Символизм, декадентство… Падение искусства. Французская болезнь. Бодлер, Верлен, Метерлинк… Перекинулось это поветрие и к нам. Бальмонт. Белый. Брюсов… Несть числа. Мистика, индивидуализм… — Он отпустил бороду, укоризненно покачал головой. — Ну что вы нашли в этих, извините, стихах? Тр-р-раге-дия… — Пророкотал это слово. — Только не все ладно в этой трагедии. Толстая морда Катьки и бедовая удаль ее очей… — Вернулся к столу, засмеялся. — Мало идут огневые очи к толстой морде! Да и пунцовая родинка… Петруха в роли изысканного ценителя женских прелестей… — Иван Фомич небрежно помахал книжечкой. — И вообще, поэзия и политика — две вещи несовместные.
Рассуждает уверенно, убежденно. Славушке нечего возразить, он сам не понимает, почему ему нравятся эти стихи…
Быстрым движением Иван Фомич вынул из кармана часы, взглянул на циферблат.
Сейчас Никитин кончит урок и пойдет кормить свиней. А после таких стихов нельзя идти к свиньям! Можно пойти в поле, в лес, запеть, заплакать… Иван Фомич просто ничего не чувствует. Он умный, безусловно умный, но совершенно немузыкальный. Определение нравится Славушке. Немузыкальный. Ничего не слышит. То есть, конечно, слова слышит, рассуждает о словах, но не умеет дышать словами, слышать скрытую в них музыку; шелест листьев, биение сердца, стон любви, то самое движение миров, которое приносят людям поэты.
Но вот наконец и звонок. Однако Иван Фомич не собирается уходить.
— Так что же такое поэма? Прошу вас… — спрашивает он Славушку.
— Поэма — это повествовательное художественное произведение в стихах…
— А это что?
— Поэма.
— Почему? Ни связи, ни смысла… — Глаза Ивана Фомича блестят, он обводит рукой класс. — Мы сейчас выясним, кто готов признать это за поэзию. Демократическим способом, путем всенародного опроса. Кому понравились эти стихи, прошу поднять руку.
Они не могут не понравиться. Это же стихи! Это же настоящие стихи!
Славушка торжественно поднимает руку… Все сейчас поднимут руку за эти стихи!
Иван Фомич проводит ладонью по бороде и спокойно, даже вежливо, обращается к Славушке:
— Видите?
И он видит, что никто, никто… Трусы! Боятся не перейти в следующий класс. Сейчас они получат та, что заслужили!
Славушка стискивает кулаки, вытягивается на носках и кричит:
— Бараны! Бараны!
— Как вы сказали?
— Бараны! — взвизгивает он…
Сейчас он заплачет… Он выскакивает из-за парты, проносится мимо Ивана Фомича, выбегает за дверь, устремляется вниз по лестнице… Прочь, прочь отсюда!
Он не знает, что последует дальше…
А дальше Иван Фомич сконфуженно разведет руками, точно и он повинен в том, что Славушка обозвал своих одноклассников баранами.
— И как же вы, уважаемые товарищи, будете на это реагировать?
Уважаемые товарищи не знают, как надо реагировать и надо ли вообще реагировать.
Тулупов многозначительно усмехается.
— Сочтемся…
Известно, он любитель драться.
— Нет, не сочтемся, — резко обрывает Иван Фомич. — Но и нельзя смолчать. Ведь он вам товарищ. Он оскорбил вас… Людей, которые идут наперекор обществу, общество бойкотирует!
Он довольно долго распространяется о конфликтах между личностью и обществом, объясняет, что такое общественный бойкот, и опять предлагает голосовать:
— Кто за то, чтобы объявить Ознобишину бойкот?
На этот раз руки поднимают все…
А Славушка тем временем бежит берегом Озерны в Нардом, к Виктору Владимировичу Андриевскому, умеющему извлекать из старинных шкафов соблазнительные и увлекательные книги.
Андриевский колдует за круглым столом, за столом из красного дерева, льет-поливает стол столярным клеем, на столе овечья шерсть, пенька, нитки, тряпки: мастерит усы, бакенбарды, бороды, как взаправдашний театральный парикмахер.
— Привет! — Он всегда так здоровается и сразу замечает — мальчик что-то кислый сегодня. — Что-нибудь случилось?
Славушка смотрит на свое отражение в стекле книжного шкафа.
— Что же все-таки случилось?
— Я назвал их баранами!
— Кого?
Славушка рассказывает об уроке, о Никитине, о стихах…
— Ну и что что декадент?! — восклицает Андриевский. — Зато здорово!
Оказывается, он знает эти стихи:
Нежной поступью надвьюжной,
Снежной россыпью жемчужной,
В белом венчике из роз -
Впереди — Исус Христос.
Андриевский читает с аффектацией, чуть грассируя.
— Мужичье, — заключает он. — В том числе и Никитин. Из хама не сделаешь пана… — И вдруг начинает смеяться. — «Бараны…» Превосходно! Не бойтесь, в обиду не дадим.
И за вьюгой невидим,
И от пули невредим…
Он подстригал усы, похохатывал, напевал какие-то «трам-бам-були», а Славушка утешался возле книжек, пока адвокат, парикмахер и режиссер не собрался домой.
Нехотя пошел мальчик утром в школу, предчувствие не обмануло, его не замечали. Никитин не спрашивал, одноклассники сторонились. Кто-то что-то сказал и осекся. Славушка упрямо сидел на уроках, один Введенский разговаривал с ним, этот всегда поступал всем наперекор и особенно Никитину.
Все же из школы Славушка убежал раньше всех — наплевать на то, что его чуждаются! — но дома тоже чувствовал себя ужасно одиноко. Завтра будет то же. Вероятно, следует извиниться, но перед кем? Перед Никитиным, перед классом? Но они же бараны, бараны, и Никитин не прав, ему бы деда Мазая с зайцами…
Под вечер отворилась дверь из сеней, Нюрка заорала через порог:
— Слав-Лаич!… — Звала мальчика по имени-отчеству, сглатывая слоги. — За вами приехали!
У крыльца тарантас, в тарантасе Андриевский.
— Едемте, вызывает Степан Кузьмич…
Славушка не сразу сообразил.
— Быстров, Быстров!
Андриевский сам приехал за мальчиком, не успел тот взобраться, как Андриевский дернул вожжи, и караковая кобылка понесла пружинящей рысью.
«Что ему от меня надо? — испуганно думал Славушка. — Может быть, Иван Фомич нажаловался, Никитин в волости авторитет?»
А режиссер посмеивался, подгонял кобылку и посмеивался, что-то забавляло его, и в мальчике все сильнее накипало раздражение против Андриевского.
— Я все рассказал Степану Кузьмичу, — сказал тот со смешком. — Он одобряет вас, хотя это происшествие форменный парадокс.
— А что такое парадокс?
— Вы не знаете? Ваши стихи, например. Утверждение нового в действительности. Революция, если хотите!
С чего это Андриевский так весел?
Наконец вот и хутор Кукуевка.
Странно: Быстров живет у Пенечкиных, им уж никак не может быть симпатична революция, а Быстров олицетворение ее в волостном масштабе…
— Парадокс, — произносит вслух Славушка.
— Что? — удивленно спрашивает Андриевский и смеется. — Ах да-да!
Караковая кобылка сворачивает под купы деревьев, — вот длинный сероватый дом, вокруг цветочки.
Андриевский бросает в тарантас вожжи, кобылка трусит прочь от крыльца, сама найдет дорогу в конюшню.
Темноватый коридор, и… бог ты мой, настоящая гостиная, раза два или три видел Славушка такие гостиные в богатых домах, куда случайно попадал с папой и с мамой: козетки, пуфики, портьеры, рояль, экран, пальмы и в зеленой кадке даже араукария.
На втором году революции из взбудораженной русской деревни Славушка попал в гостиную, как после кораблекрушения из бурного океана на тропический остров… Вот тебе и прасолы!
На самом деле все не так уж здесь великолепно; купеческая роскошь, пестрые козетки и чахлые пальмы; Пенечкины сволокли в комнаты, занимаемые Быстровым, все лучшее, чтобы сохранить от возможных реквизиций.
Тишина и пустота.
— Степан Кузьмич!
Андриевский кричит с этаким приятельским подобострастием.
Быстров тут же появляется в дверях.
— А! — Протягивает мальчику руку, уверенно, как мужчина мужчине. — Лаются, говоришь? На большевиков тоже лаются…
— Шура… — зовет негромко, глядя на араукарию, но его слышат, может быть, даже прислушиваются.
Появляется женщина — темные дуги бровей, бездонные глаза, тонкий нос, розовые губы — древняя икона, оживленная кистью Ватто, удивительное сочетание византийской богородицы и французской субретки.
— Разве стихи могут нарушить спокойствие?
— О, еще как! — восклицает Андриевский.
— Что же это за стихи?
И голос у нее необыкновенный, отчетливый и ненавязчивый.
— Прочесть? — предлагает Андриевский.
— Нет, нет, — останавливает Быстров и указывает на Славушку. — Он пострадал, пусть он и читает.
Славушка уставился в окно.
Мы на горе всем буржуям
Мировой пожар раздуем…

Революцьонный держите шаг!
Неугомонный не дремлет враг!
— Как? — спрашивает Андриевский.
— Молодец, — одобряет Быстров, только непонятно кого — чтеца или автора, и осведомляется у жены: — А как тебе, Шура?
— Я знаю эти стихи.
— Нравятся?
— Нравятся, не нравятся… — Александра Семеновна грустно усмехается. — Они переживут нас с тобой.
За глаза Быстрова осуждали за то, что он оставил первую жену, не по себе, мол, срубил дерево, генеральская жена борцу за народное дело не попутчица. Славушка не знает ту, что оставлена в Рагозине, но такая, как Александра Семеновна, во всем свете только одна.
— Дайте-ка нам поговорить, — обращается Быстров к Андриевскому.
— О, понимаю: конфиденция.
Едва Андриевский скрывается, Быстров поворачивает мальчика лицом к себе.
— Часто бываешь в Нардоме? — спрашивает Быстров.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117