А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

От нас потребуется частая перемена линии поведения, что для поверхностного наблюдателя может показаться странным и непонятным. «Как это, — скажет он, — вчера мы давали обещания мелкой буржуазии, а сегодня Дзержинский объявляет, что левые эсеры и меньшевики будут поставлены к стене. Какое противоречие!…» Да, противоречие. Но противоречиво поведение самой мелкобуржуазной демократии, которая не знает, где ей сесть, пробует усесться между двух стульев, перескакивает с одного на другой и падает то направо, то налево. Мы переменили по отношению к ней свою тактику, и всякий раз, когда она поворачивается к нам, мы говорим ей: «Милости просим». Мы нисколько не хотим экспроприировать среднее крестьянство, мы вовсе не желаем употреблять насилие по отношению к мелкобуржуазной демократии. Мы ей говорим: «Вы несерьезный враг. Наш враг — буржуазия. Но если вы выступаете вместе с ней, тогда мы принуждены применить и к вам меры пролетарской диктатуры».
Поймет позже, а сейчас мальчик всматривается в Быстрова и слушает, слушает…
Странное у Степана Кузьмича лицо. Иногда оно кажется высеченным из камня, иногда расплывчато, как туман, глаза то голубые, то железные, его можно любить или ненавидеть, но безразлично относиться к нему нельзя. Такова, вероятно, и революция. К ней нельзя безразлично…
— А теперь рассказывайте, — заканчивает Быстров. — Что думаете делать. Вот хоть ты! — Пальцем тычет в паренька, который согласно кивал ему во время выступления. — Вернешься вот ты с этого собрания, с чего начнешь?
Паренек поднимается, должно быть, он ровесник Славушке, хоть и повыше ростом, и пошире в плечах, но детскости в нем больше, чем в товарище Ознобишине.
— Мы насчет карандашей. Бумаги для рисования и карандашей. Простые есть, а рисовальных нет…
— Откуда ты?
— Из Козловки.
— Варвары Павловны наказ? — догадывается Степан Кузьмич и объясняет, чтоб поняли другие: — Такая уж там учительница, обучает искусствам. Баронесса! — Но не насмешливо, даже ласково. Испытующе смотрит на паренька: — А хлеба у вас в Козловке много припрятано?
Испуганные глаза убегают.
— Я же говорил: хлеб и кулаки. Кто понял?
— А вы приезжайте к нам в Критово, — дерзко вдруг говорит Саплин. — Покажем.
— Как твоя фамилия?
— Саплин.
— Ах, это ты и есть Саплин? Слышал! Что ж, приедем.
— Побоитесь, — еще более дерзко говорит Саплин.
— Не тебя ли? — Быстров усмехается. — Далеко пойдешь!
Саплин порывается сказать еще что-то, Славушка перебивает его на полуслове:
— Степан Кузьмич, послушайте лучше Соснякова. Он чего-то против.
— Против чего?
— Против коммунизма.
— Покажи, покажи мне его, где этот смельчак прячется?
— А он не прячется, он перед вами.
Сосняков кривит губы, пожимает плечами, идет к карте, где сидел вначале, роется в своей торбе, вытягивает тетрадь в синей обложке и возвращается к столу.
— Ты что — хромой?
Если он против коммунизма, можно его не щадить.
— Не хромее вас! Я не против коммунизма. Только неправильно называть всех подряд коммунистической молодежью. Не согласны мы…
Саплин не усидел, вмешался:
— Ты от себя говори, а не от всех.
— А я не от себя говорю.
Тут и Ознобишин не удержался:
— А от кого же?
— От бедняков Корсунского и Рагозина. — Сосняков с неприязнью взглянул на Славушку. — А вот от кого ты… — Не договорил, раскрутил тетрадку. — Нельзя всех стричь под одну гребенку. Вот этот, например… — Указал на своего односельчанина, того самого растерянного парня, который показался Славушке Иванушкой-дурачком. — Толька Жильцов. Его отец каждое лето по три работника держит. Какой ему коммунизм?! Разослали бумажку, прислать представителей… Вот сельсовет и прислал: меня от бедняков, а его от кулаков. Объединять молодежь надо по классовому признаку… — Он опять с подозрением взглянул на Ознобишина. — Сам-то ты от кого? Уж больно чистенький…
— От волкомпарта, вот от кого, — вмешался Быстров. — Выполняет поручение волкомпарта.
— Вот я вам сейчас и зачту, — продолжал Сосняков, раскрыв тетрадь, не обращая внимания на Быстрова. — Я составил список. У нас в Корсунском и Рагозине двести восемьдесят три хозяйства. Шестьдесят восемь бедняцких, безлошадных, тридцать семь кулацких, которые держат батраков, а остальные и туда и сюда. Так кому же идти в коммунизм? И тем, кто без лошадей, и тем, у кого батраки? Как бы те, с конями, не обогнали безлошадных!
Быстров сам из Рагозина, что-то не примечал там Соснякова, должно быть, мал был, крутился под ногами, а вот вырос и дело говорит, вот кого в командиры, но и Ознобишина жаль, один позлей, другой поначитанней, этот только вынырнул, а Славушка — находка Быстрова, поставили парня на пост и пусть стоит, но и Сосняковым нельзя пренебречь.
— Что же ты предлагаешь?
— Выбрать по деревням комитеты бедноты из молодежи.
— Загнул! Мы скоро все комбеды ликвидируем. Укрепим Советскую власть и ликвидируем…
Сосняков, кажется, и Быстрова взял под подозрение, но на молодежных комбедах не настаивал, только добавил, что к учителям тоже следует присмотреться, не все идут в ногу, есть такие, что шаг вперед, а два в сторону.
«В чем-то Сосняков прав, — думал Быстров, — тону я в повседневных делах, те же комбеды, тяжбы из-за земли, продразверстка, дезертиры, ребята здесь тоже на первый взгляд симпатичные, а ведь подастся кто-нибудь в дезертиры…»
Высказывались и о карандашах, и о дезертирах, и Быстров даже Иванушку-дурачка вызвал на разговор.
— Ты Жильцова Василия Созонтыча сын? Много вам земли нарезали в этом году? Работников-то собираетесь брать?
— Сколько всем, столько и нам. Ныне работники знаете почем? Папаня теперь на мне ездит…
Резолюцию составляли сообща, перечислили все задачи Советской власти, выполнить — и наступит коммунизм.
— Теперь записывай, — подсказал Быстров. — Желающих вступить в Союз коммунистической молодежи.
Славушка повторил с подъемом:
— Кто желает вступить в Союз коммунистической молодежи?
Тут-то и осечка, смельчаков не шибко много, да еще Сосняков с пристрастием допрашивал каждого: кто твой отец, сколько коров да лошадей и какой у семьи достаток…
Записалось всего восемь человек, даже до десятка не дотянули.
Славушка еще раз пересчитал фамилии, вздохнул, — надеялся, что от охотников отбою не будет, — и посмотрел на Быстрова: что дальше?
— По домам, — сказал тот. — Отпускай всех по домам, а кто записался, пусть останется. Лиха беда начало. Москва тоже не сразу построилась. Год-два — все придут к нам…
Сказал, надо выбрать комитет.
Выбрали Ознобишина, Соснякова, Саплина, Терешкина, великовозрастного парня, тоже ученика Успенской школы, и Елфимова из Семичастной — деревни, расположенной в полуверсте от Успенского. Выбрали председателя волкома.
— Волкомпарт рекомендует товарища Ознобишина…
Саплина назначили инспектором по охране труда.
— Сам батрак, — предложил Быстров. — Знает, что к чему.
Соснякову поручили заведовать культурой.
Вышли из школы скопом, торопились в исполком. Быстров обещал выдать всем по мандату.
— Чтоб были по всей форме!
13
Прасковью Егоровну поразил второй удар.
Утром Нюрка пришла помочь одеться, а старуха ни ногой, ни рукой.
— М-мы, м-мы…
Лупит глаза, истолкла бы Нюрку глазами, а ни ударить, ни толкнуть…
Старуха лежала на кровати и беззвучно плакала.
Нюрка из себя выходила, до того старалась угодить, не хозяйке, хозяину, — подмывала, переодевала, стирала, родную мать так не ублажают, как она обихаживала… Эх, если бы стала старуха свекровью!
Что бы делал Павел Федорович без Нюрки, запаршивела бы мать, сгнила, уж так старалась Нюрка, так старалась, но не помогло ей ее старанье, двух месяцев не прошло, как Павел Федорович велел ей уходить со двора.
Два дня Нюрка обливалась слезами, потом ночью, никому не сказав ни слова, ни с кем не попрощалась, исчезла. Вечером собрала еще ужин, а завтрак подавала уже Надежда.
Вскоре Успенское покинули пленные. Шел дождь, все нахохлившись сидели по своим клетушкам, когда к дому подскакал Митька Еремеев, волостной военный комиссар, свалился с седла, привязал коня к забору и побежал искать Павла Федоровича.
Тот в сарае перетягивал на дрожках клеенку.
— Гражданин Астахов, где ваши пленные?
— Известно где, один в поле, другой чинит шлею.
— Потрудитесь обеспечить незамедлительную явку в военкомат.
Еремеев серьезен до суровости. Павел Федорович даже струхнул: время суровое, государства воюют, заложникам приходится плохо.
Однако своя рубашка ближе, отправил Шлезингера, послал Петю за Ковачем и принялся ждать, что обрушится на головы злосчастных австрийцев.
Но обрушилось не на них, а на Астаховых. Пленных репатриировали.
Петер спокойно, по-крестьянски, принялся собираться в дорогу, вытряхнул вещевой мешок, сложил пожитки, смену белья, пуговицы, катушку, иголку, попросил и получил флягу меда, детям подарок из России, то улыбался, то озабоченно вздыхал и все поглаживал Петю по голове; зато Франц вдруг загрустил, дала себя знать немецкая сентиментальность, возвращается в Вену, в свою прекрасную Вену, где его ждут две прекрасные веселые девушки, каждая из которых готова, по его словам, выйти за него замуж, и вдруг заявляет, что в России остается его сердце.
Вечером он пригласил Славушку пройтись на Озерну, проститься с рекой, в которой вода смешалась с его слезами.
Они посидели на бережку у камней.
— О мой прекрасный Вятшеслаф Николаевитш, на все есть свой порядок, чего я желаю и вашему многострадальному государству… — Франц даже всхлипнул. — Неужели мы с вами никогда не увидимся?!
— Почему же? — утешил его Славушка. — Революция произойдет во всем мире, мы будем ездить друг к другу…
— О! — только и сказал Франц.
Они помолчали, один думал о своем конфекционе, другой — о мировой революции.
Не хватает рабочих рук, на Веру Васильевну Павел Федорович не покушался, она занята в школе, охранная грамота, выданная на ее имя, спасает хозяйство Астаховых от разорения, вся надежда теперь на Федосея и Петю.
Павел Федорович не прочь заставить работать и Славушку.
— Ты не съездишь в ночное? — спрашивает он.
— Пожалуйста…
Павел Федорович воображает, что пробудил в Славушке совесть, принудил пасти лошадей, что ж, Славушка и в самом деле будет пасти, но есть у него дело поважнее, разговор пойдет не о русалках, нужно хорошенько повыспросить ребят, у кого спрятан хлеб. Москва голодает, нужно помочь исполкому найти хоть триста, хоть двести, хоть бы сто пудов хлеба.
14
Павел Федорович не слишком жаловал бессильную мать — не до нее.
Спросит Надежду:
— Накормлена?
И ладно, и все в порядке.
А тут с утра призвал Надежду, сам пооткрывал ящики комода, велел выбрать платье понаряднее, одеть Прасковью Егоровну, умыть, причесать.
Старуха ничего не поняла, но это и не требовалось, разберется потом, а пока что быть ей при всех орденах и регалиях.
Она пошевелила рукой, замычала.
Павел Федорович похлопал мать по плечу.
— Все в свое время, мамаша.
В обед собрался из дому.
— Покорми, — наказал он Надежде. — И последи, чтоб не обмочилась. Сегодня это ни к чему.
В сенях покричал Славушке:
— Эй, Вячеслав Николаевич, где ты?…
— Чего?
— Никуда не уходи, понадобишься. — Подумал, усмехнулся: — Прошу. Как мужчина мужчину.
Славушка слоняется по дому. Вера Васильевна чинит детям белье. Петя и Федосей на хуторе. Наряженная Прасковья Егоровна неподвижно сидит на стуле, только губы шевелятся. На кухне Надежда стряпает в неурочное время.
— Чего это ты месишь?
— Пирог.
— Какой пирог?
— Хозяин велел.
С мясом, с яйцами, на коровьем масле… По какому поводу пир?
Вот оно… Вот она! Нечто бело-розовое… Бело-розовое лицо. Как пастила. Ямочки на локтях. Русые волосы блестят, будто смазаны коровьим маслом. Зеленая шелковая кофта, лиловая юбка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117