А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Вынесут все. Отступление и поражение. Бесчеловечность противника. Пытки и плен. И победят! Им предстоят великие свершения и временные поражения. Они познают радость побед и горечь утрат. Но ничто не остановит их движения.
Они не знают, что их ждет впереди, не знают, какие предстоят испытания, но строить социализм хотят немедленно, вместе со всеми людьми, населяющими этот тревожный и грабительский мир, не ожидая появления добродетельных личностей, выращенных в социалистических парниках, они хотят строить новое общество из того материала, который оставил им капитализм.
Они сидят на школьных приступочках и мечтают все-все переделать в деревне, нет, они не ждут, что от написания сотен декретов сразу изменится вся деревенская жизнь, они не столь уж наивны, но, если бы они отказались от того, чтобы в декретах намечать свой революционный путь, они посчитали бы себя изменниками социализма.
Эти подростки уверены в себе, даже больше чем уверены, они верят в свою миссию и убеждены в том, что сами лишены недостатков и слабостей капиталистического общества, они и не подозревают, что кто-то из них не дойдет до цели, что кто-то оступится, а кто-то и отступит, до их сознания не доходит, что, борясь за социализм, они вместе с тем будут бороться против своих собственных недостатков, они не предполагают, что кто-то из них даже сломается в этой борьбе, все это им еще недоступно, они лишь сидят сейчас на пороге своей школы и думают одну нерушимую думу:
«Нас не испугают гигантские трудности и неизбежные в начале труднейшего дела ошибки, ибо дело переработки всех трудовых навыков и нравов — дело десятилетий. И мы даем друг другу торжественное и твердое обещание, что мы готовы на всякие жертвы, что мы устоим и выдержим в этой самой трудной борьбе — борьбе с силой привычки, что мы будем работать годы и десятилетия не покладая рук. Мы будем работать, чтобы вытравить проклятое правило: „Каждый за себя, один бог за всех“, чтобы вытравить привычку считать труд только повинностью…»
Сидя на ступеньках своей школы, они думали так или примерно так и рассуждали о том, как будут жить люди при коммунизме, и в глубине души каждый представлял себе будущее по-своему.
Ознобишину хотелось мировой революции, Соснякову — изгнать из деревни кулаков, а бедняков наделить хорошим инвентарем и живностью, а Саплину хотелось побольше всего для себя самого — просторной избы, полного закрома и хорошей бабы, красивой, ладной, ядреной…
Этого батрачонка не очень-то обижали, даже когда он был батрачонком, а теперь, в ранге инспектора по охране труда подростков, он и вовсе стал грозой зажиточных мужиков, как-то исподволь прибрал он к рукам все Критово.
— Однако ж конь у меня не кормлен, в другой раз не дадут, — рассудительно произнес Саплин, и даже шутит: — На голодном коне в рай не въедешь.
Сам засмеялся своей шутке и пошел ловить лошадь, она паслась тут же за церковью меж могилок, всю траву общипала возле замшелых чугунных плит.
— Кось-кось-кось…
Кобыла не шла, Саплин обругал ее нехорошим словом.
— А слабо! — сказал он, насмешливо глядя на Орехова.
— Что слабо? — невинно спросил Колька.
— А поймать!
Колька тут же поймал, Саплин небрежно потянул поводья, подвел кобылу к безымянному кресту, поправил на спине попонку, стал ногою на нижний брус и тяжело взгромоздился.
— Ну, бывайте!
Тронул поводья, кобыла нехотя затрусила с кладбища.
— Акты! Акты о батраках не забудь! — крикнул вслед Слава и виновато посмотрел на Соснякова.
Тот тоже глядел на Славу, мрачен и строг, и, хотя солнце продолжало озарять землю янтарным благостным светом, на лице Соснякова лежала тень, тень тревоги за прямизну пути, за чистоту рядов, за незыблемость идеалов.
— Все это фантазии, — холодно сказал он, предупреждая вопрос Славы. — Чем гадать, что будет через тридцать лет, лучше бы подумали о Корсунском, одной нашей ячейке с кулаками не совладать. Хлеба страсть, а запрятан так, что нипочем не найти, да и страшно, убьют. Приехали бы со стороны…
— Значит, не искать? — упрекнул его Слава.
— Зачем не искать? Сторонние найдут, а мы б подсказали…
Сосняков никогда не охотился за журавлями, но синиц ловил без промаха: раз — яма с хлебом, еще раз — дезертир, еще раз — дрова, не для себя, для школы, для себя ни зернышка, ни полешка.
Слава смотрел ему в глаза — неприятные глаза, в них злость и презрение, Слава понимает — он и его Презирает, хотя всегда голосует за Ознобишина.
Понимают они друг друга с полуслова.
— Приедем.
— Ждем.
Саплин на лошади домой через час притрухает, а Соснякову идти да идти. Саплин дома наестся досыта, а у Соснякова картошка небось есть и соль, может быть, даже есть, но уж простокиши забелить ее не найдется.
— Пойдем, Иван, поужинаем у меня?
Сказать это Славе нелегко, если он приведет Соснякова, накормить его накормят, но зато потом от колкостей Павла Федоровича не спастись.
Однако Сосняков верен себе.
— Кулацким хлебом не нуждаемся.
— Прямо, без обиняков. Он терпит пока что Ознобишина, но помещает его за одну скобку с Астаховыми, эта алгебра еще даст себя знать.
— Ну я пошел.
— А керосин?
— Однова не понесу, пришлю кого за керосином.
Сосняков не доверяет даже самому себе, керосин получат, привезут, и выдавать его будет на глазах у всех, чтобы чего доброго не сказали, что он хоть каплю израсходовал не по назначению.
Сосняков уходит неторопливым, размеренным шагом. Так вот и прошагает все четырнадцать верст до Корсунского.
Карпов не прочь получить свою бутылку сейчас, но у Славы нет настроения пачкаться, он точно не замечает, как Карпов переминается с ноги на ногу.
Уходит и Карпов. Все уходят. Слава остается в одиночестве. Он не прочь заглянуть к Тарховым. Соня или Нина сядут за фортепиано, и тогда прости-прощай классовая борьба!
Солнце припало к горизонту. Вот-вот побегут розовые предзакатные тени. Резко пахнет сырой землей. У Тарховых уже играют на фортепиано. Славушка давно сошел с крыльца и бродит меж могил, где покоятся вечным сном попы, помещики и церковные старосты. Он размышляет о Соснякове. Тот не любит его, и Славушка его не любит. Но лучшего секретаря для Корсунского не найти, да и Сосняков, должно быть, понимает, что Ознобишин сейчас больше других подходит для волкомола.
Ботинки Славушки намокают в траве, мел легко впитывает влагу, вечером снова придется чистить и зубы и башмаки.
Но кто это трусит по дороге? Со стороны общедоступного демократического кладбища? Можно сказать, даже мчится, если судить по энергии, с какой всадник нахлестывает лошаденку? Кому это так невтерпеж?
Саплин!
— Я так и думал, что ты еще не ушел.
С чего это он решил, что Слава не ушел? Ему ведь ничего не известно о чарах старинного фортепиано.
Саплин сваливается с коня, как тюк с добром.
— Чего тебе?
— Мы ведь как братья…
Что он там бормочет о братстве? Неужели совершил какой-нибудь проступок, в котором не осмелился признаться при всех? Он неистов в своей революционности, но революция для него не столько цель, сколько средство.
— Понимаешь? Завтра воскресенье. Для авторитета. Я верну, по-братски…
Саплин просит на воскресенье рубашку, желто-зеленую шелковую рубашку, которая очень возвысит его в Критове.
— Среди хрестьян, — говорит Саплин.
«Среди девок», — думает Слава, однако стаскивает с себя рубашку, Саплину рубашка нужнее — братство, так уж пусть действительно братство.
Взамен Саплин снимает куртку из грубого домотканого сукна, хотя вечерний ветерок дает себя знать.
— Не надо, дойду, а тебе ехать, даже удивительно, как холодно.
Саплин скачет прочь, а Славушке остаются лишь мечты о фортепиано, в нижней рубашке к Тарховым не пойдешь.
58
Славушка бежал из нардома, сделав, правда, изрядного кругаля, заскочил на минуту к Тарховым, он все чаще обращал внимание на Симочку, от Тарховых славировал на огороды и тут встретил Федосея, несшего под мышкою детский гробик с таким видом, точно где-то его украл.
— Хороним, — просипел Федосей, не замедляя шага.
— А где ж папа с мамой? — удивился Славушка.
— Папа мельницу налаживает, заставляют пущать, — пояснил Федосей. — А Машка подолом мусор метет!
Вот и кончилась жизнь, не успев даже начаться…
Возле дома Славушка встретил родителей усопшего, взявшись за руки, они шествовали, видимо, в церковь. Павел Федорович в новой суконной тужурке, а Машка в шелковой красной кофте и зеленой шерстяной юбке, наряжаться, кроме как в церковь, некуда.
Впрочем, Славушке не до соболезнований.
Быстров мало говорил после смерти жены, но все ж как-то на ходу заметил:
— Подготовили бы новый спектакль, мельницу запустим со дня на день, хорошо бы день этот застолбить у мужиков в памяти.
Пуск астаховской мельницы для Успенской волости то же, что для всей страны Волховстрой. Первое промышленное предприятие. Степан Кузьмич не переоценивал события.
Павел Федорович возился на мельнице с утра до ночи, Быстров то и дело его поторапливал:
— Не ссорьтесь с Советской властью, гражданин Астахов, от души советую, не замышляйте саботаж, может, и сохранитесь, врастете в социализм.
«Пожалуй, и вправду сохранюсь», — думал Павел Федорович и ковырялся в двигателе.
Механик из Дроскова отказался ехать в Успенское, не подошли условия, но Быстров правильно рассудил, что Павел Федорович справится с мельницей не хуже того механика, мельницу построил, а механика не искал, сам собирался вести дело.
Еремеев и Данилочкин напали на Быстрова.
— Начнет с мельницы, всех мужиков приберет к рукам, — ворчал Данилочкин.
— Самоубийство! — решительнее кричал Еремеев. — Взорвет изнутри!
— Так иди на мельницу сам, если соображаешь в машинах, — саркастически возражал Быстров. — В том и фокус, что нам приходится строить социализм из элементов, насквозь испорченных капитализмом.
Свою позицию Быстров определял так:
— Многие убеждены в том, что хлебом и зрелищами можно преодолеть опасности теперешнего периода. Хлебом — конечно! Что касается зрелищ…
Зрелищами руководил Ознобишин. Спектакли ставил, разумеется, Андриевский, но надзор осуществлял Славушка.
Он и мчался сейчас домой, чтобы обдумать предложение Андриевского, тот предлагал инсценировать «Овода», сам брался изобразить кардинала Монтанелли, а Славушке предлагал соблазнительную роль Артура.
Вера Васильевна сидела за столом и кроила какие-то тряпки. Славушка схватил книжку и устроился у окна. За окном шелестела отцветшая липа, и лишь шиповник под окном никак не хотел отцветать.
Пощелкивали ножницы, шелестели страницы.
— Знаешь, мам, возможно, мы скоро расстанемся, — оторвался от книжки Славушка. — Скоро конференция.
— Какая конференция?
— Уездная. Комсомольская.
— Съездишь и вернешься.
— Меня могут выбрать в уездный комитет, тогда придется остаться в Малоархангельске.
— Жениться ты еще не собрался?
Славушка сделал вид, что не понял иронии.
— Не путай, пожалуйста, общественную и личную жизнь.
— А по-моему, жизнь нельзя разделять…
— Может быть, придется поехать даже в Москву.
— А это еще зачем?
— Если выберут на съезд.
— Вот этого я бы даже хотела, — мечтательно сказала Вера Васильевна. — С Москвой не надо терять связь. Надеюсь, ты зайдешь к дедушке?
Дед всегда импонировал ему начитанностью, памятью, снисходительностью…
— И к Арсеньевым надо зайти…
Мама великодушна, не помнит обид: настороженность тети Лиды и ее мужа были оправданны.
— И к дяде Мите…
А вот к этому не зайдет. Собственно, это не дядя, а дядя отца, двоюродный дедушка. Профессор! Но из тех профессоров, которые презирают Россию…
— Нет, мамочка, к дяде Мите я не пойду, — твердо заявляет Славушка. — Принципиально не пойду.
— Это ты книжек начитался?
— Нет, мамочка, принципы мне прививали не книжки, а папа.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117