А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

— Вам непременно надо пытаться, много пробовать! Поверить себе.
— В нашем ремесле,— вздохнул Нягол,— и веришь себе, и не веришь.
— А вас ревнуют, настрадаешься с вами,— неожиданно произнесла девушка и встала.
— ...И что же, спрашиваю я, получчается на практике? На практике получчается, что господин Рембрандт ван Рейн распивает вино с Саскией и рисует личностей, а моя милость лакает швепс и гоношит групповые портреты т-тружеников... Вот что получчается на практике!
Ораторствовал Морж, с бокалом швепса в нетвердой руке, и комичный, и жалкий. Вокруг него шумела компания, чья-то рука стащила его, а в противоположном углу уже поднимался новый оратор:
— Поспешливый, как огонь, и изменчивый, как во
да, дамы и господа, вот он каков, мой бывший приятель,
а ныне художественный руководитель. Прошу вас, по
любуйтесь!
Рукой актер указывал на стоящего рядом и ухмыляющегося постановщика шекспировского «Отелло». После рукоплесканий он поклонился и с той же серьезностью продолжал:
— По внушению его восемь раз на сцене и тридцать четыре на репетиции душил я мою Дездемону... Извини, Васка, сестра,— обратился он к женщине напротив,— но до чего же вы, болгарки, жилистые... у меня обе руки отнялись, вот! — Страдальчески вытянув их, он понизил голос: — Душа моя Дездемона, долгих нам лет, здоровья и публики — и мы опять с тобой будем душиться, и тебе опять будет хоть бы что, а мне — кто мне вернет их?
Последовал дружный смех. Магнитофон, потрещав, пришел в себя, и зал огласился чем-то неописуемо благородным — четырехголосый грузинский хор в сопровождении гитары пел, вероятно, народную песню. Онемевший от первых же звуков, Нягол впивал в себя созвучия сопрано, грудного материнского альта, тенора и баса, их элегичные переливы сходились в простую запоминающуюся мелодию. Из нее, словно теплый источник, выбивался время от времени альт. Давно не испытывал Нягол такого глубокого волнения. Воображение уже понесло его к далеким полянам, к каменистым вершинам, где стройные женщины в черном провожают на бой своих сыновей-красавцев и мрачноватых мужей,— провожают с твердостью и достоинством, завещанными дедами и прадедами.
Песня кончилась, Няголу захотелось прослушать ее еще раз, но безразличие шумного зала мешало ему. Одиночество, смешавшись с болью по чему-то неизжитому и безвозвратно потерянному, переполняло душу, он не выдержал, подал свою визитную карточку девушке с глазами мима, раскланялся и пошел, провожаемый до дверей местной публикой, в которую затесалась и черноволосая. Плевенчанка осталась на своем месте, даже не посмотрела на двери, что произвело на него впечатление.
На первом же перекрестке он услышал за собой шаги. Женщина с черными волосами. Она, видимо, не ожидала, что будет обнаружена так быстро, и, когда Нягол обернулся, пристыла к месту. Помолчали, принимая решение. Первой отозвалась она:
— Извините, мне очень хотелось вас проводить... Нягол обезоруженно кивнул. Тронулись по тихой, заснувшей улочке, обсаженной голыми липами. Нягол прочитал на табличке надпись «Любородная» и вздрогнул — та самая улочка, которой он пришел в клуб. Шли медленно, он в расстегнутой куртке, она запахнувшись в темное манто. Поддался, старичок, угрызался Нягол, завтра будешь мучиться и ненавидеть себя. Уж лучше бы проводил сам и кого-нибудь более достойного...
Он рассеянно слушал неуместные извинения спутницы по поводу простецкого вечера, как она выразилась, но что ж поделаешь — мужчины, как выпьют, дают волю и языку, и рукам. Да и не только мужчины.
Нягол понял намек, хотя и не сомневался, что достаточно ему протянуть к ней руку — и благонравия как не бывало.
— Вам понравилась грузинская песня?
Как он и ожидал, она не могла ее вспомнить, пробормотала что-то насчет шума в клубе. Здешние коллеги не умеют ценить музыку, она вот недавно была на «Цыганском бароне», хороший состав, зал полный, а из коллег никого, наливаются спиртом или торчат по репетициям. А вы любите оперетту? Нягол ответил, что посещает оперу, да и то скорее по обязанности. Оказалось, она тоже посещает, особенно когда попадает в столицу. У нас опера на уровне, не то что итальянская, но и опереттой тоже пренебрегать не следует, столько там красивых арий, дуэтов, стоит раз пойти — и не оторвешься. Нягол пообещал пойти. Тут в городе состав ничего особенного, еще учатся, а набито битком — куда с ним театру меряться, дают по сто представлений в сезон, а мы на десятом спотыкаемся, даже Шекспир не идет. Нягол поинтересовался, чем это объясняется. Наши пьесы, сказала она, слишком будничны — партийный секретарь да директор,— и классическое старье тоже скучно, а люди устали, хотят чего-нибудь легкого, для души: красивых мелодий, любовных невзгод, шуток и смеха. Вот оперетта и переполнена. Конечно, и серьезное искусство тоже нужно, но ведь оно скорее для специалистов...
— Вот тут я живу.— Понизив голос, она указала взглядом на двухэтажный нештукатуренный дом со сквериком впереди.— Приглашаю на кофе!
Через час Нягол, спотыкаясь о разбросанную обувь, стащился с лестницы и вышел на улицу Любородную. Город мертвецки спал, тишина была такой плотной, что слышалось жужжание неоновой рекламы от самой площади. Покачиваясь, добрался до мокрых скамеек бульвара, свалился на ближайшую. Кризис, первый в его жизни, медленно затихал, и он произнес вполголоса: пронесло...
То, что произошло в комнатке черноволосой, было столь банальным, что он не заметил даже, как и когда поддался. Теперь только припоминал. Вошли на цыпочках, хозяева нервные люди, просыпаются от малейшего шума. Отсюда и началось, с этого возбуждающего подкрадывания, тотчас словно бы негласным договором повязавшего обоих: ее, ведущую покорительницу, и его, ведомого и покоренного. Прокрались в нетопленую комнату, лампу женщина зажигать не стала, и это оказалось решающим — он торчал в темноте податливый, точно слепец, она безошибочно это учуяла и, схватив за руку, повела его среди невидимых препятствий, пришептывая: идите, идите, осторожнее, здесь стул... теперь немножко правее, готово... Увлекаемый ею, он провалился в продавленную постель и услышал в самое ухо: расслабьтесь и ни о чем, ни о чем не думайте...
Первые приступы он принял за провалы в наслаждение, все более плотное и хищное, но несколько мгновений спустя был оглушен тяжестью, обрушившейся на левую сторону груди, словно его придавил утес...
Очнулся от остросвежего запаха уксуса, перемешанного с кисловатым потным душком: совершенно голая, черноволосая ставила ему компресс за компрессом, то на грудь, то на лоб. Нет, не совсем так, он не полностью потерял сознание, просто был раздавлен ужасающей тяжестью, зрение и речь пропали, но мысль работала, и слух — тоже. Должно быть, было так, потому что он слышал ее шаги, шум опрокинутого стула, звон стекла, а вблизи — ее посапывание. Утес прочно лежал на его груди, какой-то своей острой гранью впиваясь точно в левую половину, боль была раздирающей, но, как только обожгла уксусная кислота, он пришел в себя и стал различать ее слова, она причитала: ой, мамочка, что же я наделала, ой, мамочка...
Она приступала, словно кошка, ловко меняла пропитанные полотенца, растирала область сердца, левую руку, шею — пальцы работали неустанно, как у опытной массажистки, но шепот, шепот: ой, мамочка, откуда он только взялся... спаси его господи, не надо...
Нягол слушал замерев — впервые о нем говорили как об отбывающем с этого света. И тут вдруг отодвинулось острие утеса и главная, раздирающая боль ушла. В первый миг он подумал, что это конец, но чувство прихлынувшей свободы движений было таким явным, прилив сил — таким осязаемым, что он не заметил, как. сел в растерзанной постели. Забыв про свою наготу, она склонилась над ним, груди касались его лица, колени врезались в его тело, а пальцы продолжали его растирать. Он ясно слышал ее слова, они стали совсем другими: ох, милый, что же я с тобой сделала, такая неудобная постель, так тебе было плохо, это я виновата, только я...
Поднялись на ноги, она шумно вздохнула, а он потянулся так, что аж позвоночник хрустнул. И тут она совершила нечто, полностью его доконавшее: закинула взятую из его рук майку и с неподдельной нежностью заключила его в объятия, плотно прижимаясь и водя подпухшими губами по его лицу.
В полном молчании он позволил ей, все еще голой, себя одеть — майку, трусы, носки, брюки — пуговку за пуговкой, словно он был инвалид. Проводила его до дверей, прошептала — спокойной ночи, милый, осторожнее, не спеши. Вслед ему щелкнула задвижка...
Он лежал на скамейке, все еще ослабевший. Боли стихли, но тяжесть сошла с груди не совсем. Не находилось слов, чтобы определить и его поведение, и его поражение.
Глубокой ночью тяжесть исчезла, и Нягол поднялся на ноги, легкий и ко всему безразличный.
К отцовскому дому подошел бесшумно, не хотел будить старика. С тех пор как матери не стало, дом посивел и опустился, и, хотя отец поддерживал изрядный для одинокого мужчины порядок, каждый раз при входе сюда возникало ощущение разбросанности и обветшалости, зимней недоотопленности или летней недопровет-ренности.
Так было и сейчас. Он мельком оглядел прихожую, старинную вешалку с эллипсовидным зеркалом, одинокое отцово пальто, увенчанное потертой шляпой, стоптанные ботинки на полу. От них веяло глушью и одиночеством, в какой-то миг ему даже подумалось, грешным делом, что отца тут нет, что он никогда сюда не вернется, не обуется в стоптанные ботинки, не натянет свое молью проеденное пальто.
Подошел на цыпочках к комнате старика, ухом приложился к двери. Изнутри доносилось легкое похрапывание. Слава богу. Ступил в свою комнату, подогретую электрическим радиатором — милый дед, он его ждал и, поняв, что сынки заболтались, ушел спать. Нягол выругался, выключил радиатор и прошел в ванную. Отросшая щетина оттолкнула его от зеркала, даже зубы чистить не стал. На кой они ему нужны, чищеные зубы...
Вернулся к себе и, раздеваясь, снова переживал случившееся в комнатке удостоенной актрисы. То ли приступ, то ли он не выдержал ее аппетита. Ты просвещенная скотина, Нягол, сказал он себе, укладываясь, ты мерзавец... Хаос пережитого дня стал роиться, безрядно появлялись и исчезали брат Иван, Стоянка, мелькала далекая, преданная столь грубо Марга, звучали слова плевенчанки, то и дело возникала голая фигура актрисы, молодая и гибкая, буйством своим свалившая на него утес, который чуть не погреб его навсегда...
Личная жизнь, а? Не государственная, как у тебя, послышался знакомый голос. Весо ни в коем случае не должен узнать о комнатке, ни за что, никто не должен узнать... В последнее время он все чаще его искал, а была пора, когда они годами не отзывались друг другу, по его же почину. После последней нелегальной явки встретились они в конце сентября сорок четвертого. Весо на ответственной партийной работе в столице, Нягол — один из редакторов нового радио. Обнялись. Дожили, сипел Весо, дожили, черт возьми! И победили, каторжник!.. Подмигивали друг другу, счастливые на века вперед. Так оно и бывает, победитель, как правило, не дальновиден: ни политическая закалка Весо, ни житейская осведомленность Нягола не были в состоянии подсказать, какие невзгоды ожидают их через год-другой. Нашли подходящее заведение и впервые, как были знакомы, уселись за рюмку и за беседу — без оглядываний и ощупываний по бокам — они были победителями! Пережитое бурлило хаотично, они его вынимали большими и маленькими кусками, хмурились и сияли, вино лилось, а мысль очищалась от наносов будней. А теперь ты, будущий Толстой, похлопывал его по плечу Весо, садишься и пишешь наш «Тихий Дон», даст бог, и нашу «Поднятую целину», уяснил задачу? Только «Войну и мир», и ни сантиметра ниже, отвечал Нягол, достаточно это оформить партийным заданием.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63