А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Стучали тарелки и приборы, и спор заглох — вполне естественно для застольного разговора.
Неестественно было, что политик и писатель поменялись местами. И в тюрьме такие споры водились, они были тогда наивнее, мысль их нацелена была исключительно на сверхразумное и сверхгармоничное будущее, оно только-только начинало выглядывать из-за тернового венца тюремных стен.
Был у них некий бай Мите, сельский книжник, здоровяк и всезнайка. Этот человек умел и пахать и жать, но про нивы ни разу не упомянул, а говорил все про будущие машины — какими они будут блестящими и неустанными, какие трубы взовьются в небо, чудеса, да и только. Нягол слушал молчком и мечтал об одной-единственной машине, которая бы его взвила ввысь, прямо из камеры...
Столько воды утекло с тех пор, и вот теперь все мы, от бай Мите до Весо, озаботились вдруг этими самыми нивами, трубами, извергающими дым, почерневшими речными руслами — да, изурочили мы и потравили природу, но ведь космос-то дело другое, он необъятен, там можно хватать и урочить сколько вздумается, только бы нам ступить на Луну, на Марс, на Венеру. Что это — любопытство, любомудрие или гонка с моторами?
Весо бы ответил, что это миссия. Сам он вел жизнь умеренную, плакаться не любил, имел довольно точное представление о своих возможностях, но в исключительность этой самой миссии верил неколебимо: угнездившийся в нем потомственный бедняк требовал все больше благ и удобств для людей, что сумма сумма-рум означало все больше телесных удовольствий, умственной усталости и духовной лени. Он не отдавал себе отчета в том, что наше бедное тело не только результат простого обмена веществ, о нет. Что из них выделяется, возвышаясь над ними, особенное вещество, кислород, великий газ существования и свободы. Весо не думает так. Для него все в этом мире можно свести к Пользе и впрячь в ее колесницу, и дух — тоже. И вместе с тем много в нем ценных черт — от демоса, как шутил иногда Нягол,— твердость и выносливость, чувство национального. А на редакторство он меня все же не сманит, рассудил про себя Нягол.
Выпили, закусили, и спор окончательно был забыт. По общей просьбе Марга спела несколько песен — для Весо классических, для Нягола народных. Спела задушевно, с тонкими переливами, которые оба по-своему почувствовали и оценили. Няголу, однако, не нравились стилизованные гласные, которых придерживалась Марга. Слишком отшлифовано, до глянца, выпирает форма. А может, и в его слоге так же вот выпирают кое-какие слова, выисканные и оглаженные?
Ударились в воспоминания. Нягол рассказывал тюремные случаи, Весо партизанские, расслабившись, преподнес несколько курьезов из своих служебных поездок по заграницам. Время шло, у Марги слипались глаза, а они все доливали рюмки и бодрости не теряли. Вечер как вечер, поболтали, поспорили, выпили, пора было кончать, завтра ждала работа. Но что-то удерживало их. Весо два раза порывался встать, стесняясь Марги, но Нягол его не пускал — посиди еще, куда заспешил, в нашем возрасте не требуется много сна, совсем другого требуют наши годы.
Маргу услали спать, она противилась, изображая ночную птичку, но Весо настоял, сказал, что иначе и он распрощается. Марга подчинилась.
Остались наедине, с полными рюмками и ясными взглядами.
— Ну, говори! — сказал Весо, и Нягол испытал старое чувство, что оба они подобрались к какой-то тонкой границе, которую все откладывали перейти. А может, он ошибался?
— Я думаю про скверик перед Военным клубом,— решился он.— Знаю, ты его помнишь. Теперь случившееся в то время стало ясным, во всяком случае — так нам кажется. Но я вот спрашиваю себя: а сами-то мы ясны себе или нет? — Весо искоса на него глянул.— Мы, Весо, изменили и меняем порядок вещей, но вот интересно, изменились ли мы сами, куда и насколько? — добавил Нягол сквозь табачное облако. Из кухни послышалось журчание воды.
— У тебя есть ответ? — спросил Весо, охватив рюмку ладонью.
— Насчет порядка вещей — да.
— За трудные ты берешься вопросы. Для генерального счета — рановато.
— Хочешь сказать, черту под нами должны подвести другие, идущие следом?
— Я такого не говорю.
— Но так выходит. А я думаю, что черту должны подвести мы сами.
Весо, опершись, взял сигарету, помял ее и неожиданно закурил. Нягол его не видел курящим много лет.
— Когда меня в свое время сняли, у меня не нашлось настоящего объяснения, всякое предполагал — недоразумение, перебор, ошибку, а пуще всего — высшие соображения, мне, как я полагал, недоступные. А позднее я понял, что дело в подражании и инерции. Задумываясь об этом, я и другое вижу: коллективный человек, Нягол, насколько я его смог узнать, не менее сложен, чем отдельный, тут путаницы даже больше. А мне приходится иметь дело с его разумом, душой и интересами, вот в чем суть.
Нягол удивленно слушал.
— Совокупность общественных отношений, это хорошо, но неполно. Прибавим сюда привычки и интересы, склад и образ мышления, характеры и, если хочешь, наследственность. Вот и попробуй тут поуправляй процессами и людьми...— Весо хлебнул и мрачно поглядел на Нягола.— Знаю, что ты сейчас думаешь — а что, дескать, говорить мне, если приходится описывать и отдельный характер, и коллективного человека... И раз уж мы тут одни, признаюсь: тебе удается справиться лучше меня.
Нягол ополовинил рюмку.
— А знаешь, это неправда. Правда в том, что оба мы смирненько делим поле.
— Нет! Не делим мы поле. Ты работаешь на влияние и славу, я в качестве высшего государственного чиновника обслуживаю момент, воображая, что собранные в кучу моменты составляют эпоху.— Весо улыбнулся печально.— А было время, я считал, что миг ничего общего не имеет с эпохой, которая постижима разве что верой в идеал.
Нягол продолжал маскировать удивление: минуту-две назад он и не сомневался, что давно уже готов описать досконально своего боевого товарища.
— Если помнишь,— произнес он,— я как-то тебе приводил древнюю сентенцию, согласно которой смысл жизни состоит в подробностях. Ты тогда не согласился, помнишь?
— Не я один — ты тоже не был согласен.
— Я не был согласен до конца,— поправил его Нягол.— Я и теперь такого же мнения.
— Ну и зачем ты мне это говоришь?
— Затем, что ты стал признавать и миги, и эпохи. Я ведь, как ты знаешь, никогда не разделял восторгов по поводу перепашки не только общественного человека, но и самой человеческой природы.
— В этом что-то есть.— Весо помолчал.— Политику оно, может, и на пользу, а писателю? Что ты будешь делать без иллюзий — не художественных, так житейских?
Тонкое, хотя и спорное наблюдение.
— Человек, Весо, богаче, чем иллюзии, касающиеся его. Нужно ведь всего только иметь глаза, уши, терпение.
— Терпение, говоришь? Знаешь, в этом слове много узлов собралось: мы часто требуем от человека терпения, припоминая ему историю. А у него в распоряжении всего шестьдесят-семьдесят лет, не больше. И он спешит из-за той же самой истории. Как это ни странно, но с определенной точки зрения история как раз представляет накопленное и потраченное человеческое нетерпение.— Весо шумно вздохнул.— Государственный деятель это должен иметь в виду...
Он загляделся в задымленный угол гостиной, а может, внимание его привлекло что-то совсем другое. Ты смотри, куда он ушел, мой Весо, меж сотен оперативок и заседаний, решений и распоряжений, а главным образом после них, оставшись наедине с собой, подумал Нягол. Да, он созрел, чтобы управлять, фанатичная душа, не поддавшаяся коррозии времени. А давеча разорялся о космосе и выставлял себя ортодоксом — перед кем старался, перед Маргой или перед собой? В сознании мелькнула и исчезла неясная мысль о связанности собственного характера и писательства, он ее упустил, и, кажется, навсегда.
Нягол был и прав, и не прав по отношению к другу. Вроде бы сделанный из одного куска, Весо был личностью противоречивой и сам скорее ощущал это, чем сознавал. Профессиональный революционер, Весо постепенно становился профессиональным государственным деятелем. К власти он пришел естественно, в ногу, в такт с революцией, биографии себе не устраивал и не копил заслуг, чтобы двинуться по ее коридорам,— нет, он был родом из идейной гвардии, которая прямо, без отлагательства встала за государственный руль в ту памятную осень. Но нравственное это преимущество имело и свои минусы: у Весо не было ни систематического образования, ни гражданской профессии, упражняемой и проживаемой ежедневно, его личный житейский опыт, рано устремившийся на горизонты дела, отличался своего рода однобокостью. Жизненные события с молодых лет наблюдались и воспринимались им в основном как частные доказательства правоты идеи, он не переносил их на собственном горбу, а проецировал на фон будущей истории. Этим питались, подобно ежедневно поливаемым цветкам, фанатизм его веры и схематизм мысли — на мерцающем экране истории они обретали и красоту, и правдивость.
И когда эта самая история протекала изо дня в день, у него уже не было ни времени, ни потребности наверстывать упущенное в жизни, возвращаться к обыкновенным будням — своей мыслью он преобразовывал революционную перспективу в государственную и снова оптом, в масштабах, при которых обычный человек и обычная жизнь становятся сперва отдельными примерами, иллюстрирующими высшую политику, а затем статистической подробностью преимущественно с положительным знаком. Если прибавить к этому обеспеченное и замкнутое личное существование, растущую изоляцию от ежедневия миллионов — изоляцию неизбежную, посвященную глобальному охвату этого ежедневия,— если прибавить все более явственную подмену познания обширной осведомленностью, обобщенной, приспособленной и направленной именно на государственные сверхзадачи, плюс железная отлаженность государственной машины,— можно себе представить, что сделало время с Весо: опыт государственный покрыл и засушил житейский, Весо ступил под второй, нелегкий венец — сделал политику своей единственной профессией.
Сознавал ли он двойственность своего положения? Разумеется. Иногда мучительно, иногда, как, например, в этот вечер, совершая внезапные итоговые прозрения. Но для наверстывания упущенного было поздно, невозможно было изменить в чем-то существенном образ жизни и склад мышления. Не случайно он себя назвал высшим чиновником, пытающимся сложить эпоху из груды моментов. А ему в эти годы хотелось бы, в сущности, обратного: именно эпоху разложить на моменты, точнее, оттолкнуться от них к ней, чтобы уравновесить как-то свой старый недуг — страсть к дедукции.
Нягол в известном смысле совершал противоположное. И по природной склонности, и ремеслом он вынуждаем был идти именно от единичного, от случая, от житейской подробности, от человеческого характера или частного явления. Только тогда и на такой основе мысль его устремлялась к времени. В эту сторону толкал его и стиль жизни, проводимой, особенно в молодые годы, по мансардам, в вагонах третьего класса, в квартальных корчмах и на улицах. У него опыт житейский словно бы поглощал общенациональный, о котором Нягол не имел, да и не стремился иметь, систематических сведений, вроде тех обобщенных тайн, которые содержались в житейской капле, хоть и не всегда могли быть в ней обнаружены и осмыслены. Кроме того, он намного превосходил Весо образованностью и культурой ума.
Это несоответствие, накопленное с годами, оба довольно безошибочно чувствовали — именно оно нередко становилось причиной их споров, и странным при этом было то, что, не расслабляясь до конца, они менялись незаметно местами.
И все же кое-что изменилось, и изменение шло со стороны Весо. За последние годы происходили в общественном мышлении невидимые преображения, появились новые понятия, менялся подход к важным аспектам бытия, зашла речь о вещах, остававшихся вне охвата традиционных разборов, критичность ощутимо взяла курс на суть вещей.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63