А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

..
Нягол нахмурил брови: вызов этот был неспроста, да еще такой спешный. Трифонов пошел к аппаратам и набрал прямой номер. Через считанные секунды Нягол держал в руках трубку. Приветствую тебя, писатель! — поздоровались с той стороны.— Занят ознакомлением с жизнью родного края? — Что-то в этом роде,— ответил Нягол. Очень хорошо, новый роман? — Он самый, с божьей помощью...— Богами теперь стали мы, смертные, Нягол,— раздался смех,— ты, во всяком случае, вот-вот это докажешь! — Богам себя не надо доказывать, они такими рождаются,— в тон ему возразил Нягол. Ну, ну, скромность красит человека, но только до времени... Слушай, у меня к тебе большая просьба. Знаю, что отрываю тебя от рукописи и пресекаю вдохновение, такая уж мне выпала неблагодарная роль, так вот, стисни зубы, садись завтра на самолет и прилетай. Сам понимаешь, так надо.— Нягол молчал.— Алло, ты куда пропал? — Сперва подсекаешь под корень, а потом интересуешься, куда пропал, подумал Нягол и спросил: — А есть ли смысл? — Смысл? Если нет смысла, зачем нам это жабоглотание? — отшучивался голос, но Нягол чувствовал напряженность, властность даже в его тоне.— Вот я про то и говорю, к чему нам это глотание? — На сей раз голос помолчал, потом промолвил: — Слушай, мы ведь с тобой не аисты, правда? — Уверен, что нет,— уточнил Нягол.— Вот так. Мы с тобой боевые товарищи, а посему завтра жду тебя до обеда, на аэродром за тобой приедет машина. Счастливого полета!... Дай-ка мне Трифонова.
Пока они разговаривали, Нягол стоял у окошка, бессмысленно вглядываясь в бульвар. Эти люди не отступились, через Весо не получилось, так теперь действуют в упор. Ну и история...
Трифонов его проводил до лестницы. Поняв, что настроение у Нягола упало, он терялся в догадках, долго тряс его руку на прощанье. Значит, завтра в восемь машина будет ждать перед домом. По возвращении пусть позвонит, его встретят. И будем надеяться на более частые встречи в родных местах... Спасибо, Трифонов,— рассеянно ответил Нягол.
На улице он отказался от машины и двинул домой пешком. Город все разрастался к подножию плато, сметая вековые виноградники. Детишками они играли в этих райских уголках — крутые, расположенные террасами земли, по горизонтали опоясанные проезжими дорогами, а по крутизне — заросшими тропками. С каждого виноградника город просматривался как на ладони — разбухающий по краям, все шире разливающийся по дельте каменный поток, вытекающий из горловины поросшего вековым лесом плато. Теперь он принялся заползать кверху хаотической смесью черепичных кровель и плоских современных крыш, раскосмаченных бесчисленными антеннами.
Что за люди обитали в этих новопостроенных, лишенных привлекательности домах? На первый взгляд риторический вопрос этот таил немалую сложность. Сюда стеклись сотни и сотни людей, вековых болгар, побросавших свои сельские очаги, дворы и дома, землицу болгарскую, чтобы заползти в города, в эти вот забитые мебелью квартирки — ни сельские ни городские: пестрые половики и плюш, блестящая мебель, деревянные панели, плюшкинские чуланчики и кладовки — натюрморты зари цветной фотографии. Разбухающий город попадал в кризисы — жилищный, снабженческий, транспортный, медицинский, экологический. И ведь это сами мы постарались, думал Нягол, устроить себе такое: в селах стоят новешенькие, гулкие от пустоты дома, некому урожай собирать, школы онемели без щебечущей детворы, а в городах то и дело приходится открывать новые школы, пристраивать все новые жилые кварталы.
Он вздрогнул словно от удара гигантского кулака — окрестные крыши принимали и возвращали громогласное эхо. Нягол вскинул голову, он стоял под самым балконом жилого здания, с которого все еще крепкая деревенская баба выбивала свисавший ковер. Колотушка вздымала желтоватые вихри пыли и вычесок, они скручивались маленькими клубками и разматывались к земле. Заметив его, баба колотить перестала.
— Ты чего тут под пылью выставился? — закричала она.
— Больно хорошо колотишь,— ответил Нягол, стоически снося сухой дождь из ворсинок и пыли.
— Как могу, так и колочу — ты меня колотежке не учи.
— Двора, что ли, нет, с балкона-то?
- Ха, двора! Дворы на селе остались, их на машине не увезешь.
— И то верно,— сдался Нягол.
— Что верно, то верно, а ты вот мотай отсюдова, а то в мельника превратишься.
И она нанесла сокрушительный удар по мучному мешку, именуемому ковер жаккардовый.
Не успел он хлопнуть калиткой, как на веранде показалась Элица в веселом фартучке.
— Что это вдруг пешком, мсье? — шутливо поинтересовалась она.
— Меня разжаловали, Элица.
Нягол стал тяжело подниматься по ступенькам, наверху они испытующе переглянулись. Что-нибудь неприятное? — взглядом спрашивала Элица. Да, моя девочка, отвечал Нягол.
— Передавали французскую предклассику, жалко, уже кончилось,— объявила Элица, и Нягол понял, что она старается сдержать любопытство.
— Мне тоже жалко,— сказал он, кинув взгляд на свои старенькие часы.— Эли, пока ты тут управляешься в кухне, я у себя закроюсь, потом перекусим, а к вечеру предлагаю заскочить в деревню, к Иванке.
— Чудесно! — расправила тело Элица.— Так хочется походить.
— Почта была?
— От тети Марги ничего,— исподлобья глянула Элица.
— С тетей Маргой мы установим радиосвязь,— улыбнулся Нягол, а сам подумал: все женщины из бесовской породы...
Поздно за полдень они направились по тропинке, опоясывавшей подступы к горному плато. С двух ее сторон — кверху, к липам и грабам, и книзу, к подползавшему городу,— нестройными рядами разбегались уцелевшие виноградники, над которыми слоились темно-зеленые кроны орехов, дымчато голубели сливы, пошевеливали пушистыми ушками яблони. Упоительно пахли полевые цветы — собачник, тысячелистник, мята, но все их перекрывал горький запах полыни. Ограды, увитые ломоносом, тянулись живой линией, очерчивая тропинку со всеми ее капризными изгибами. В цветах тяжко жужжали жуки-бомбардировщики, тонко звеня, пикировали мушки, над лужицами возле родников, словно миниатюрные дирижабли, висели стрекозы. Предзакатное солнце било в глаза, ломая взгляд, мир на мгновение распадался геометрическим многоцветным обрывом. Однако, стоило отвести взгляд, обрыв магически перестраивался — и вокруг ширился спокойный пейзаж. Далеко внизу он заканчивался приречной долиной — словно кинули к югу желто-зеленый поднос, по которому огромным вербовым боа извивалась река. За ней начинался дубняк, густой и слегка кудреватый, а еще дальше возвышался синим хребтом Балкан. Хорошо, черт возьми,— посапывал Нягол, объявляя новое имя цветка или кустика, а Элица своим неиспорченным нюхом довольно точно различала запахи, источаемые чашечками и тычинками.
— Дядя,— спрашивала она,— объясни ты мне, пожалуйста, как такое разнообразие получилось? Ведь у каждого растения свой неизменный ген?
— И что, они сделаются красивее после объяснения?
Элица расставила длинные руки.
— Я не про то, а вообще про сотворение.
— Мы-то чего сотворили? Можем мы создать из ничего цветок? Нет. Или нового зверя? Значит, дело это не наше. Мы не можем быть мудрее, чем опыт времени.
— Что касается мира, я не могу себе представить, что он создан кем-то, но и в его самосоздание тоже не верю. А ты вроде бы веришь,— лукаво добавила она.
— Я верю в то, что ни одно живое существо не может преодолеть пространство и время, а значит, их понять. Все мы находимся внутри, в них.
— Но ведь это означает, что и себя мы никогда не поймем до конца!
— Это тебя тревожит?
— Не тревожит, а просто странно.
— Если мы до конца познаем себя, моя девочка, мы себе до конца противопоставимся. То есть примемся за самоистребление.
Элица преградила ему дорогу.
— Я сделала второе открытие! Ты не только геоцентрист, ты еще и биоцентрист... Вот тебе за это василек!
Нягол взял цветок, понюхал и воткнул в кармашек рубашки.
— Идет мне?
— Идет.— Сделав нерешительный шаг, Элица остановилась.— Но достойны ли мы этого?
— Не понимаю.
— Я говорю, достойны ли мы, люди, своей земли?
— Странный вопрос ты мне задаешь,— признался Нягол.— Раз тут мы рождаемся и умираем...
— А тебе не кажется, что сотню лет назад люди так над землей не измывались?
— И что из этого следует?
— Что мы ее не достойны!
Нягол присел на каменный порожек, сделанный у входа в чей-то виноградник.
— Представь себе землю по глобусу.— Он изобразил руками.— Шар, ледяной в макушках, раскаленный в поясе.— Элица присела напротив.— По две стороны от этого пояса простираются умеренные зоны, где зародилась человеческая жизнь. Но, поскольку в южной зоне находятся главным образом моря и океаны, нашей колыбелью оказалась северная — от Китая до Европы. И ты заметь, история протекала именно здесь, с востока на запад. Тут все наши нашествия и переселения, цивилизации, религии, идеи и революции. Это, так сказать, горизонталь нашего существования.— Нягол замолчал, посапывая.— По вертикали же — север-юг — течет наша человеческая природа: инстинкты, ощущения, темпераменты, страсти. Я условно говорю...
— И что же? — живо отозвалась Элица.
— Теперь напрягись и представь себе карту: Египет, Месопотамию, Индию, Китай и прочее — все это огромные теплые поречья, огороженные степями, пустынями и каменистыми горами. И вот земля из матери превращается в мачеху — она не может приютить и напитать человека, там он слишком уж многолюден.
— Ты меня расстроил,— сказала Элица, поднимаясь.— Говоришь спокойно, а так безжалостно. Нягол встал, взял ее под руку.
— Я мог бы тебя расстроить, если бы ты была верующей. Но мы ведь с тобой атеисты, у нас пройдет.
— Ужасно...— промолвила Элица.— Сердцем искать утешения — и иметь беспощадный ум.
Нягол потрогал василек в кармашке.
— Утешение, говоришь. А какое этому вот васильку утешение в том, что мы его сорвали? Просто так, походя, расстраиваясь над мировым непорядком, взяли его и умертвили.
— Это я его сорвала,— вздохнула Элица. Нягол продолжал:
— Какое утешение овце, когда ее ягненку перерезают горло? И как объяснить матерям трав — так выразился Фернандель в одном фильме, он там играл сумасшедшего,— как им объяснить, что такое трактор?
— Ужасно,— повторила Элица.
— Вот потому, девочка, мы носим в сердцах утешение, а в уме — истину.— Нягол помолчал.— За это именно распят человек, и весь вопрос в том, что можно действительно изменить, каким образом изменить и надолго ли.
Элица ступала осторожно, словно боялась того острия, что поблескивало в мыслях дяди.
— Дядя,— отозвалась она немного спустя,— а ты счастлив, когда пишешь?
Нягол закурил сигарету. Что ей ответить — правду? Или рассказать про Гномика, в последнее время часто ему являющегося во сне? Этот северный старикан повадился к нему приходить глубокой ночью и заводить трудные разговоры. Удивительно осведомленный о его жизни и времени, о всех других временах и нравах, чьим двойником был Гномик — его собственным, или же представлял другой, более опытный ум, пытающий его в самое неподходящее время — в оковах сна? Позапрошлой ночью он к нему приставал с чем-то подобным — маэстро, дескать, поглядеть на тебя, когда ты пишешь, так вид у тебя измученный, лицо хмурится, губы сжаты, взор блуждает — зачем ты сжимаешь душу, что тебя угнетает?
— Счастлив, говоришь? — Нягол увернулся от воспоминания.— Двадцать лет назад наверняка. А сейчас — нет.
Элица не ожидала такой категоричности.
— Не верю,— возразила она,— ты же большой пи
сатель.
Нягол фыркнул. Не стоит ей говорить про Гномика, слишком далеко заведет.
— В том-то и дело, что нет. Элица замерла на тропинке.
— Как же так?
Она смотрела на него преданно и испытующе, найдись тут, что ей ответить.
— Так, девочка моя, ты еще молода и неопытна, с годами поймешь.
— В чем это я неопытна?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63