А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  

 

Может быть, есть причина, ты не находишь? Элица замолчала, и Марга распахнула победоносно двери в комнату — прошу к столу...
Перекусили легко — омлет с гарниром и кислое молоко. Дед Петко вспомнил про какую-то свою вишневку, долго ее искал, но она его не взбодрила, лишь вогнала в сон. Отвели его спать, Элица тоже заспешила к себе.
Когда остались наедине, Нягол предложил сделать кофе, но Марга остановила его вопросом:
— Значит, наблюдаешь жизнь?
Нягол потемнел. Наблюдает он жизнь или просто живет, как умеет, дело его, нечего ей вмешиваться и спрашивать отчета, да еще невинных припутывать! Разгневавшись, он вдруг пожалел, что не до конца справился с удостоенной актрисой. Сказал:
— Я запрещаю тебе разговаривать в таком тоне.
— Даже так?
— Именно так.
— Ясно, все ясно. Когда уходит поезд в Софию? Она лихорадочно стала засовывать вещи в сумку под
взглядом Нягола. Ее властность, приступы ревности, неутоленное чувство собственности были знакомы ему, но сегодня, сам провинившийся, он злился больше обычного.
— Что ты меня изучаешь? — снова взорвалась Марга.— Я спросила, во сколько поезд?
— Ушел полчаса назад, но ты бы все равно не уехала.
— Это почему же?
— Потому что он последний.
Нягол перебрал и понимал это, но только так можно было Маргариту смягчить: претерпеть такую дорогу и вернуться назад со скандальчиком.
— У тебя есть коньяк? — полуспросила, полупри
казала она, усаживаясь рядом с сумкой.
Нягол принес бутылку и налил, Марга опрокинула рюмку залпом.
— Я вижу, у тебя тут ни в чем нет нужды.
Воспоминание о комнатке на улице Любородной
снова резануло Нягола. Как такое случилось, когда он поддался — еще в клубе, на улице или в комнате? Живо представились воровские шаги по лестнице, осторожный щелк ключа в замке — да, это соучастие в чем-то запретном, с него-то и началось. Если бы актриса включила свет, если бы он оглядел комнату, обстановку, безделушки, книги и занавески, постель, измятую и неприбранную, как он понял после, и не очень чистую, все бы, вероятно, пошло нормальным ходом: скучный полуночный разговор, автограф, она бы первая не посмела, а он бы даже и не пытался — так ведь, Нягол, или не так?
— Да, Марга, у меня тут ни в чем нет нужды.
— Что ж, я не удивляюсь.— Она пожала плечами.— Вообще ты меня уже давно удивлять перестал.
— Я и не старался.
— Нет, дорогой мой, уж признайся: было время, когда ты старался почище молодых.
Это было не так.
— Льстишь мне, вернее сказать — себе.
— Тебе всю жизнь льстили, это меня обязывает,— ответила на укол Марга.
Нягол постукивал по столику пальцами. Ему льстят, а она, мученица, святая Маргарита, тащится за ним следом, оплакивая злую свою судьбу. Неизвестно почему вспомнилась старуха, которую он увидел на столичной троллейбусной остановке. Старуха была потрясающе бедно одета — в штопаных-перештопаных хлопчатобумажных чулках, в тапочках. Шел многодневный противный дождь, город раскис, над головами людей колыхались зонтики, а старуха стояла с непокрытой головой, на дожде, рядом со своим странным грузом — несколькими тюками старых газет, прикрытых целлофаном. Троллейбусы подходили и уходили, все до единого переполненные, возле дверей происходили маленькие столпотворения, а старушка все ждала и ждала под дождем. Нягол не выдержал, спросил, чего она ждет. А... троллейбуса посвободней, чтоб с багажом войти. Набрала тут по кварталу старой бумаги, а приемный пункт не работает, придется везти на товарную станцию. Нягол сухо сглотнул: неужели бывает еще нужда, пускающаяся на такой невероятный способ добывания денег? Он попросил какого-то парня помочь, погрузили тюки в первый же троллейбус, устроили и старушку, пневматическая дверь чуть им не прихлопнула руки. Что знала Марга о жизни! И он опять, безо всякой как будто бы связи, пожалел о неудачном флирте с актрисой.
— Марга, все это было бы расчудесно, если бы мы с тобой были супругами. Но мы таковыми не являемся, и прошу тебя этой подробности не забывать.
— Сегодня ты просто наглый... Извини, другого слова не подберу.
Нягол уходил в себя. Марга, разумеется, права, даже не подозревая о вчерашней его авантюре. Но она не понимала, что покушается на самое дорогое — на его свободу. Ей хотелось семьи, хоть и бездетной, семейная упряжка была не только лучше украшенной, но и гарантировала безопасность. Какую безопасность, от кого и для кого? У Марги солидное положение, впереди годы известности и путешествий, а даст бог здоровья — сытая старость. Она вдруг представилась ему птицей, тоскующей по роскошной клетке.
Иногда он себя спрашивал, что связывает Маргу с ним, ведь глупо подозревать ее в житейских расчетах. Оставались привычка и чувство, та самая привязанность, которую и он в себе ощущал в дни одиночества и безделья. И может быть, ревность (впрочем, она выступает часто всего лишь коварным эхом отгоревших страстей).
— И все же, чем объясняется это романтическое
посещение? — вновь не сдержалась Марга.
Полное расхождение, сказал себе Нягол, отвечая:
— Не будь смешной, Элица — дочь моего брата.
Он остановился рядом с ней, разгневанный и беспомощный, готовый то ли ударить ее, то ли просить прощения и прощать, горькие слова вытеснялись желанием сказать ей что-то приятное, к примеру что он поедет с ней в Зальцбург, но тут в памяти всплыла давно прочитанная заповедь Магомета: не будь добр с корыстной целью, и он промолчал. Взял Маргу за локоть, отвел ее в комнату и на пороге сказал:
— Иди-ка выспись. Завтра, вероятно, все уладится. Спокойной ночи.
С Элицей что-то происходило. Она почти перестала разговаривать дома, в особенности с отцом, избегала садиться за стол с родителями, закрывалась у себя в комнате. На вопросы Милки и Теодора отвечала коротко: не голодна, ничего не происходит, оставьте меня в покое. Про лечение и слова не давала сказать. Вставала с опухшими глазами, ополаскивалась ледяной водой и уходила, вечером возвращалась поздно, не давая никаких объяснений.
Милка с Теодором, понимая, что с дочерью творится неладное, терялись в догадках. На болезнь это не походило, ее приступы невозможно скрыть. Может, влюбилась? Или кто-то ее преследует? Считает неизлечимым свой недуг? Странно, что резкая перемена наступила в ней всего лишь через несколько дней после возвращения из внезапной поездки к дяде Няголу.
Милка взяла отпуск и засела дома, чтобы быть рядом, караулить, попытаться понять причину, но дело, вместо того чтобы поправиться, пошло еще хуже: Элица отказывалась говорить с матерью и, когда до слез доведенная Милка просила дочь пожалеть ее, молча глядела на нее сухими глазами.
Теодор сначала держался. Занятый раздорами с Чо-чевым, считал Элицыно состояние запоздалым переходным периодом — при ее психике может ведь быть и такое. Потом он отказался от этого предположения, решив, что дочка влюбилась, и поуспокоился: может, это и к лучшему.
У него был трудный период. Приближалось столкновение с Чочевым, а он не шутил — ему двух недель хватило, чтобы остановить опыты Теодора, несмотря на сдержанность академика Тенчева. Теодор сперва не поверил, но последовавшие разговоры с Чочевым заставили его насторожиться: спокойный, даже любезный, директор института не позволял никакого уклонения от создавшейся ситуации. Я тебя понимаю, озабоченно говорил он, но и ты меня должен понять, не я же это придумал. Чего ты хочешь, моего места? Милости просим, хотел бы я посмотреть, что ты запоешь завтра. Теодор понял, что Чочев запустил в ход всю институтскую служебную машину, да и повыше заработал таинственный механизм, к пультам которого он доступа не имел, а в добросовестности сомневался. Проведя однажды бессонную ночь, он решил встретиться с Тенчевым.
Академик, семидесятилетний старичок с пергаментной кожей, обитал в просторном, но обветшалом жилище, заполненном книгами и картинами. Теодор приходил сюда раза два, но только теперь заметил, как постарел этот дом, поддерживаемый небрежно, минимальными усилиями, выдающими примирение со старостью. У Тенчева были дети и внуки, но он жил отдельно, с прислугой, пожилой крестьянкой из ближнего села, свыкшейся и с домом, и с привычками академика.
Тенчев был химиком старой выучки, обретенной еще во времена студенчества и специализации в двух европейских университетах. Он не верил быстрым открытиям в химии, считая ее самой неподатливой и таинственной областью естествознания. Многословием не отличающийся, он любил тем не менее повторять, что попытка выдвинуть вперед такие науки, как биология и физика, дорого обойдется, ибо глубочайшую их основу составляют химические процессы — наиболее органичные и динамичные и потому особенно трудные для изучения. Химии нужны, утверждал он, фундаментальные исследования, и лишь потом можно заводить разговор о применении результатов.
Теодора академик принимал с неохотой, догадавшись, что профессор желает сохранить эту встречу в тайне — иначе он бы его посетил в служебном кабинете. Боится Чочевых, а воевать хочет, негодовал он, то есть хочет, чтобы вместо него повоевал я.
Разъяснения Теодора он выслушал со вниманием, прикрывающим равнодушие: ясное дело, правее был Теодор, но Чочев умел бить в точку, потому что знал толк в конъюнктуре. А она была целиком в его пользу: годы назад он порылся в катализаторах и, зайдя в тупик, отказался от дальнейшей работы, и вот теперь сама судьба открывала ему парадную дверь. Соавторство с Теодором почти гарантировало ему быстрый успех со всеми вытекающими последствиями — от докторского титула до государственной премии. Чочев такого не упустит.
Тенчев спросил Теодора, хорошо ли он уяснил козыри своего директора. Теодор кивнул. В таком случае что же ему остается, кроме компромисса? Теодор отвечал мрачным взглядом, и академик очень точно представил себе, что делается в его душе: в каких-то метрах от финиша, подготовленного упорным трудом, Теодору приходилось сворачивать в сторону и начинать новый бег на длинную дистанцию, в этот раз на шаг позади Чочева, заранее определенного в чемпионы. Сам Тенчев испытывал в молодости нечто подобное, тоже переживал и возмущался. Теперь все это казалось ему далеким эпизодом без особых последствий: человеческие дела, в науке особенно, имели свойство обесцениваться, даже когда были значительными. Он знал исследования Теодора, стоящие, но профессор пока что не предполагал, что через каких-нибудь десять лет он сам на них посмотрит другими глазами и определит им цену гораздо ниже теперешней.
На прощание академик буркнул, что попытается что-нибудь сделать, нет, успеха не обещает, просто постарается отсрочить новую тему, хотя шансов мало, и Теодор сам знает почему. Пока что так, коллега, а вам побольше спокойствия, берегите нервы. Теодор поблагодарил и бездушно двинулся по коридору между шпалерами пейзажей и портретов, одряхлевших, как их хозяин. Хотелось плакать...
А дома продолжались Элицыны странности. Прошел март, был на исходе апрель, а она не менялась, была все так же холодна ко всем, особенно к отцу. Все попытки усадить дочку за разговор решительно отклонялись ею. Странным было, что Элица не повышала тона, не взрывалась, даже им не грубила. Словно отгородившись от них, проходила мимо родителей молча, с прозрачным взглядом и неподвижным лицом.
И Теодор не выдержал. Терзаемый сомнениями, он накатал Няголу, задержавшемуся в провинции, длинное и путаное письмо. Описал Элицыно состояние и ее таинственное поведение дома, добавив, что решительная перемена в ней произошла после ее все еще необъяснимой мартовской поездки, попросил совета.
Он, однако, ошибался — Нягол, как и все прочие, не знал, что случилось с Элицей в тот вторник, когда она в третий раз открыла дядин почтовый ящик. Когда она уезжала от дедушки, Нягол попросил ее, как обычно, позаботиться о его почте.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63